- Первая ласточка, - сказал доктор, нащупывая пульс на измасленном запястье моториста. - Точнее, первая кукушка.
"Зозуля" - по-украински "кукушка". Доктор, обливаясь потом, сам был готов "вырубиться", но врачебный долг, и только, держал его на ногах.
Положение в кормовых отсеках усугублялось ещё и тем, что здесь подкрашивали переборки до самого последнего дня стоянки, красили даже во время зарядки батарей, и теперь пары этиленовой краски дополняли соляровую аэрозоль, которой дышали мотористы.
Зозулю перенесли в седьмой отсек, где температура на полтора градуса ниже, чем в энергетических отсеках. Он лежит на койке, бьется в конвульсиях, корчится, выгибается, будто укушенный тарантулом. Он жмурит глаза и скалит зубы. Пульс 120. Ему принесли кружку не очень теплой воды. Пока матрос Гурашидзе её нес, не утерпел - отхлебнул, слишком уж соблазнительна была вода в парном и зловонном от загнивающей картошки отсеке. Зозуля залпом осушил кружку и поставил её слегка прохладную на грудь. Доктор тем временем раскрыл переносную аптечку, стал прилаживать к шприцу иглу. В отсеке многолюдно и тесно. Через раскрытую аптечку кто-то перешагивает, и доктор матерится:
- Харитонов, в лоб твою мать! Куда лезешь?! Не видишь - антисептика здесь!
Он делает укол. Зозуля лежит землисто-серый. Только бы выжил! Лоб и щеки его обложены мокрым полотенцем, и он, полуголый, смуглотелый, худой, в белой "чалме", похож на араба, умирающего в пустыне от безводья.
"На палубу вышел, сознанья уж нет, в глазах у него помутилось..." напевает под нос доктор, чтобы разрядить гнетущую атмосферу. Но никто не улыбается. Сюжет старинной матросской песни сбывается слишком уж очевидно.
Круглая переборочная дверь приоткрывается, просовывается чья-то облитая потом испуганная физиономия:
- Доктора в шестой!
В шестом упал от перегрева у ходовой станции 3-го электромотора старшина 2-й статьи Лиходиевский. Его тоже переносят в корму и кладут рядом с Зозулей. В пятом отсеке готов "вырубиться" 19-летний моторист Серебряков. Иду в пятый. Мотористы Глушко, Панасюк, Хуторянский, спасаясь от зноя, забрались в трюм приборной выгородки. Там из трещины во фланце системы охлаждения бьет прохладный веер забортной воды. Спускаюсь к ним в тесный, темный, измасленный колодец-шхеру. Моряки вплелись руками и ногами в извивы магистралей и нежатся в прохладе брызг. То, что это холод той самой глубины, которая - расширься щель чуть больше - в одну секунду затопит их трюм по самые пойолы, отнюдь их не пугает. Жара наверху страшнее.
Я делаю вид, что осматриваю повреждение, а сам, охладив руку в воде, незаметно прикладываю ладонь к сердцу. Хоть чуть-чуть остудить его, а то и не выберешься отсюда.
До всплытия ещё целых четыре часа...
У наших мотористов от постоянного перегрева всегда повышенное внутричерепное давление. Может быть, этим объясняется отчасти их злобный и угрюмый нрав?
Через полчаса становится плохо мотористу Панасюку. Но это уже цепная шоковая реакция. Надо её приостановить. Мы с Симбирцевым идем в пятый. Жаром горновой печи пахнуло на нас, когда мы приоткрыли дверь в дизельный. Мы оба в одних трусах, в руках у нас полотенца и мочалки. Устраиваемся на крышках неостывших дизелей, как на парильных полках Сандуновских бань. Нестерпимый жар сушит глаза и верхушки легких. Старпом возлежит на верхней крышке среднего дизеля, как горячей каменной плите турецкой бани. Я же нахлестываю его за неимением веника полотенцем. Потом мы меняемся местами, и он делает мне массаж. Мы оба отплевываемся от стекающего пота и делаем вид, что нам чертовски приятно проводить время в этом злополучнейшем из отсеков. Молодые мотористы смотрят на нас во все глаза.
Окончив спектакль, ковыляем в душ шестого отсека и немного приходим в себя под вялыми и, конечно же, теплыми солеными струйками...
Всплыли едва стемнело и снова начали бить зарядку, хотя отсеки ничуть не остыли. Ошалевшего от жары моториста Серебрякова доктор вывел на мостик и тот дышал по-рыбьи пусто и жадно... Надо прекращать зарядку. Но зная нрав Неверова - ему нельзя рекомендовать очевиднейшие вещи, он обязательно сделает все наоборот, - я подвожу его к нужной мысли исподволь. Мол, ну и хилый моряк нынче пошел. Вот в котельном отделении крейсера - вот где ад, шумное пекло. А у нас - благодать, и, несмотря на это, сейчас ещё один моторист вот-вот вырубится... Командир вызывает на мостика механика, интересуется плотностью электролита. Мех, зная Неверова не хуже меня, столь же бодро, сколь и безразлично докладывает плотность электролита, безбожно завышая её. И командир распоряжается перенести зарядку на завтра. Слава богу, хоть за ночь немного остынем...
Жара. Единственное, что сулит прохладу, это литеры "СФ" - "Северный флот" - на погончиках сигнальщика. О, скорей бы на Север, скорей бы домой...
Погрузились с рассветом и начали скрытный переход на свою позицию. Мы на большой судоходной дороге Гибралтар - Суэц. Поверхность над нами красна от килей и днищ танкеров, сухогрузов, лайнеров...
А "Нимиц" спрятался под "каблук" итальянского "сапога" в Таранто.
Над мостиком зеленая арабская луна.
К вечеру небо заволокло. Солнце топорщилось из облаков в четыре широких луча - оранжевой мельницей. Через все море пролегла алая дорожка. После привычного лунного золота она смотрится как некое экзотическое явление природы. Далекое судно впечатано в красноватую закатную полосу всеми изрезами своего силуэта. Видна даже береговая кромка африканского берега. Там Тунис... На зоревом огнище застыл между горизонтом и тучами косяк дождя. Не с родной ли стороны принесли его циклоны?
Родина... Сейчас так легко наговорить ворох сусальных нежностей. Помолчим... "Не нужен нам берег турецкий, и Африка нам не нужна..."
В поход нас провожала вся страна. Я хочу, чтобы эта расхожая фраза стала для матросов ощутимо зримой. Еще в гавани, во время загрузки продовольствия, я набрал целый пакет товарных ярлыков и этикеток. "Вобла мелкая вяленая" - с Каспия. Галеты "Арктика" - из России. "Варенье вишневое", "Капуста квашеная" - с Украины. Компот "Слива" - из Дагестана. "Масло сливочное" - из Белоруссии. "Молоко сгущенное" - из Прибалтики. "Сухари ржаные простые" - с берегов Волги, из Саратова. Надо бы наклеить этикетки на один большой лист и вывесить в отсеке: смотрите, ведь действительно вся страна!
Я вглядываюсь в незатейливую этикетку сухарной фабрики и пытаюсь представить себе фабричных работниц. Наверняка в большинстве своем пожилые женщины, которым любой боец из нашего экипажа годится в сыновья, наверняка есть девчата, которые клянут свою скучную долю - сушить сухари - и мечтают уехать в "трын-пески туманный город". Знали бы они, что жестяные банки с их сухарями вскрывают матросские руки, ободранные тяжелым железом, жженные кислотами, битые токами всех частот и напряжений. Знали бы они, как мы любим эти крепкие, двойной закалки ржаные ломти, больше похожие на ссохшиеся комья земли, нежели на хлеб. Нет ничего лучше от "морской болезни", чем вгрызаться зубами в грубый кисловатый сухарь. И отступает тошнота, и не такой противной кажется качка. Да и душа, вымотанная многосуточным штормом, не принимает иной пищи, кроме флотского сухаря. Грызет горбушку, сдобренную солью морских брызг, сигнальщик на мостика; крушит зубами твердокаменную краюху, закапанную потом и соляром, моторист в отсеке; посасывает осколок черной корки штурман над картой. Хорош сухарь и в мертвый штиль, когда в округлых складках взморщенной форштевнем глади отражаются со сферическим искажением белые заморские города, хохлатые пальмы, диковинные летучие pыбы, и вдруг повеет от ноздреватого куска каленого хлеба русской печью, берестяным дымком, смородиновым листом...