И еще в утро 30-го, когда он ехал сюда, я обидела его. Он дал два прекрасных яблока Анне Ивановне для Петра Григорьевича, и я ему в шутку сказала: „Хоть бы ты когда-нибудь мне такое яблоко дал“. А он очень серьезно мне ответил: „Вот ты всегда мне говоришь такие обидные вещи“.
Вспомнила, что 3-го августа Миша увидал у Хрисанфа карту Европы и всю понял. Я ему называла, показывая на цветные пятна, — Россия, Германия. Он все понимал. Потом показала на Черногорию и говорю: „Тут наш Аля“. Он с нежностью покачал головой: „Да, да, да! И он не знает…“
Как ясна для меня ошибка материалистов, полагающих всю духовную жизнь в клеточках и мозговых центрах. И как я подтверждаюсь в своих религиозных взглядах. Сейчас не в силах это ясно изложить. Потом.
Я еще не написала, что 4-го я посылала за суворовским священником, которого Миша любит. Но священник не стал его причащать в таком бессознательном состоянии, говоря, что он даже не в состоянии проглотить причастие.
Вчера он два раза поднимал мою руку к своему лицу: может быть, чтобы поцеловать, может быть, чтобы я его перекрестила. Я догадалась после и перекрестила его несколько раз, но он не сознавал.
6 августа. 12 ч. дня.
Вчера и сегодня ставили питательные клизмы из бульона с желтком.
8 августа.
В 11-м часу вечера мой Миша скончался.
Письмо Тани к няне 4 сентября 1914.
„Дорогая нянечка.
Надеюсь, что скоро с тобой увидимся. Давно я не получала от тебя письма, пожалуйста, напиши мне, что у вас делается. У нас без Пуси грустно, когда приходишь утром, видишь, нет большой чашки с цветами. А когда воскресенье приходит, я не слышу дамских дрожек и не чувствую Пусину руку на моем плече и я не разговариваю с ним теперь, а за обедом никогда он не будет сидеть около меня, а в 12 часов я не буду сидеть на большом кресле около его, а вечером в его окнах нет огня. И все это так грустно, что трудно удержать слезы. А. И. Путилина и С. И. Лавренева и А. Ф. Wells и я тебя целуем. Твоя воспитанница Таня“.
От Тани к Але.
„Милый Аля, постигшее нас горе так велико, что я еще не могу сообразить горе войны. Не знаю, если это письмо дойдет до тебя. Все, что случилось — это воля Его, который выше нас; когда я думаю об этом, тогда я немного утешаюсь. Как бы мне хотелось и сколько бы я дала, чтобы увидать Папеньку и его поцеловать, сказать, как я его люблю, и что я у него прошу прощения за то, что я ему сделала плохого. Но это только может быть во сне. Дорогой Аля, так мне жалко, что тебя тут нет! Но я (хоть тебя тут нет) тебя очень люблю и о тебе думаю. Тебе, наверное, скучно в Цетинье. Ну, прощай, милый Аля, крепко тебя целую. Твоя любящая сестра Таня. 3 сентября 1914 г. Кочеты. Теперь я буду писать нянечке“.
Письмо Миши к А. И. Путилиной 17 января 1914 (из Ялты в Кочеты).
„Первое чувство, которое охватило меня по получении вашего письма, было, конечно, грусть от сознания потери милой хорошей старушки, которую я любил и уважал и которую я надеялся увидеть летом в Кочетах.
Почувствовал я также большую жалость к вам. При жизни никогда не ценишь своих родителей так, как их ценишь после их смерти. Та любовь, которую от них получаешь, кажется при жизни чем-то обыкновенным, и лишь потеряв эту любовь, начинаешь понимать, что такой любви больше в жизни не встретишь, что ты в жизни одинок и что никто не возместит тебе того, что ты безвозвратно потерял.
Но теперь, подумав хорошенько, я начинаю понимать, что в смерти вашей матери есть что-то особенное, не схожее с концом других близких нам людей, и это особенно заставляет умолкнуть эгоистическое чувство скорби и заставляет порадоваться за покойницу. Я хочу сказать, что ведь редко встретишь такого человека, который не только жил весь пропитанный непоколебимой верой без колебаний и сомнений, но и который с таким спокойствием и бесстрашием встретил свой конец. Кроме того, что ваша мать была несказанно счастлива тем, что ее вера сопутствовала ей до последнего издыхания, она совершила этот грозный переход без физических страданий, данных в удел нашему естеству, и против которых не всегда можно найти облегчение даже в душевном спокойствии. Дай Бог и вам и мне подобный же конец. Ваш М. С.“
22 сентября 1914. Кочеты.
Хочу записать еще кое-что, что я вспоминала о Мише и что записывала за это время начерно.
Абрикосовы рассказывали, что когда он очнулся от первого удара скоро после того, как он приехал в Затишье, он очень настойчиво и с большим усилием старался дать понять, чтобы Таня уезжала в Кочеты. С трудом говорил „дочь, дочь“ и махал рукой по направлению к Кочетам. Когда Таня собралась и уехала и он услыхал бубенчики и стук отъезжающего экипажа — он перекрестился.
После этого он сидел на балконе лицом к лощине, по которой проходит дорога, и глаз с нее не спускал. Даже загородил лицо с двух сторон, чтобы лучше видеть. Вероятно, ждал меня.
Кажется, во время всей нашей 15-летней жизни он никогда не был ко мне так нежен и внимателен, как за эти 4 дня. Как-то утром мы лежали еще в постели. Я не вставала, думая, что он, может быть, опять заснет, но потом, видя, что он решительно проснулся, я стала подниматься. Видимо, и он не вставал, чтобы меня не тревожить, потому что, когда я стала подниматься, он сказал: „Лежи, Таничка, если хочешь“.
Все это мелочи. Но мне хорошо их вспоминать.
Как-то я его спросила, не болит ли у него что. Думала, что голова может болеть. Он даже с некоторым удивлением сказал: „Нет, нет“. Я говорю: „Вот как хорошо. И лопатки не болят“. — „А почему ты знаешь?“ — „Да ты не жалуешься, значит, не болят“. — „Да, да. Прежде болели. Теперь нет… Только вот и вот…“ И он показал на то, что онемела рука и нога.
3-го смотрел „Illustration“ и очень ахал на портрет Франца-Иосифа с внуком. Старик там изображен очень ветхим, сгорбленным, опирающимся на своего молодого внука. „Ах, ах, ах! Зачем это он? — говорил Миша. — Зачем? Такой старый… Что бы сказал Лев Николаевич?“
Чтобы отвлечь Мишу от рассматривания картин, от попыток говорить — ему в этот день стало гораздо лучше и потом он все испытывал себя — я поставила граммофон. Он стоял через комнату от балкона, на котором находился Миша, так что звук доходил несколько смягченно. Поставила дуэт супругов Фигнер „Crucifix“,[276] потом „Не искушай“. Он слушал с удовольствием и подпевал. Потом я поставила церковный хор. Но это он послушал и сказал, что „трудно“. Когда я остановила граммофон, то он, гуляя с Анной Ивановной вдоль балкона, пропел „Не искушай“ совершенно верно с начала до конца, но без слов.
Еще для Дорика запишу. Он показал мне на бумажку и карандаш, как будто для того, чтобы я что-нибудь написала и чтобы он попробовал прочесть. Я написала „Аля“. Он не понял. Тогда я написала иначе заглавный А. „Аля“. Он опять не понял. Я написала „Дорик“. Он закивал головой: „Да, да, сын… маленький“.