А Лева продолжал, глядя на сестру юбиляра:
— Нателой Сановной любуемся всегда мы. / Во всей Европе нет такой прелестной дамы! / Все посетила — Авиньон, Киото, Ниццу, / и БДТ с ней тоже ездит за границу! — Хохот, овация, плеск заслуженной славы, и, перекрывая всех мощью своего темперамента, Валя Ковель требует:
— Виват сладкой Нателке!
И все кричат «Виват», но тут Лева Сидоровский, как настоящий психолог и снайпер, новой стрелой попадает в общую болевую точку:
— С тех пор, как кончились японские гастроли, / все машинально проговаривают роли. / В мозгу у каждого одна лишь мысль стучится:/ Придет контейнер или что-нибудь случится! — И все разом вспоминают, что техника действительно еще не дошла, и хлопают уже не так горячо, а Р. смотрит на угол стола, где все это время молча сидит друг юбиляра артист Г. — Григорий Аркадьевич Гай, бледный и отрешенный. Он здесь, за столом, и вызван на общий праздник из своего закута, и ест картошку в грибном соусе вместе со всеми, но душа его там, за чертой, и ликующая стая далека от него и уже невнятна…
В чудовищно сложных, пожизненно трагедийных отношениях Сироты и Товстоногова чаще всего обнаруживалась родовая близость, иногда — вкусовая противоположность, но дразнящий и накаляющий обоих парадокс был в том, что именно в совместной работе они достигали высот, быть может, недоступных им поодиночке. Такое мнение в театре пошепту хаживало…
Конечно, учитывали, что Товстоногов великий строитель театра, непревзойденный Мастер и создатель сценического образа, мощный стратег и выдающийся Учитель, а Сирота — вечно второй номер в этом расчете, чернорабочий и мастеровой, видевший главный смысл профессии в бесконечном копошении и волховании внутри одного отдельно взятого артиста, но так же, как и Гога, умеющая на своей территории творить чудеса.
Ее занимало чистейшее и скрупулезное содержание роли, разведка которого доводила порой до качественного взрыва и рождения неповторимого лица, а он не мыслил театра вне крупной, захватывающей, победительной формы, в том числе и в актерском создании.
Что это было — ревность к артистам, театру, самой профессии?..
Или, без учета масштабов и логики, именно другу друга они искали полного и безоговорочного признания?..
Иногда она не могла говорить о нем без яростной дрожи.
Он тоже как будто весь подбирался, едва заходила речь о ней.
Несмотря на то что Станиславский и Немирович-Данченко были другими людьми и положение в театре было у них совершенно другое, модель их взаимоотношений была, видимо, похожей: «любовь — ненависть», «дружба — вражда», «радость — страдание»…
Ее уговаривали почти все. У нее были безумные глаза, свои боялись, что она сойдет с ума. Почти час Стриж уламывал ее не делать резких движений, увещевал и упрашивал, нагревая страстью телефонную трубку.
— Нет, я решила, — выслушав его, сказала Сирота и подала заявление.
Да, у нее были хорошие спектакли — свои и с Геной Опорковым, и все-таки ей было там не по себе, мы-то знали…
Имел ли Р. право встревать в отношения Сироты с Товстоноговым и пытаться наладить их, хотя бы отчасти? Что это было с его стороны — корыстная попытка вернуть ее себе или альтруистическая забота о театре и его настоящем величии?.. Может быть, раздваиваясь, как обычно, Р. хотел помочь ей, сохраняя достоинство, протянуть руку через пропасть?.. А Гоге дать шанс, не унижая Розу, проявить великодушие и вернуть, да-да, все-таки вернуть ее в БДТ!..
Речь идет о черновике письма, ее письма к нему, за который она была так благодарна Р. тогда, за пять лет до встречи старого нового года!..
В конце концов Сирота могла подержать черновик, раздумать и не отправлять письма по почте!.. Кое-кто из ее друзей противился посылке.
Нет, переписала и отправила… И сказала Изилю:
— Ну, вот все!.. Гора с плеч!.. Очистилась, сняла грехе души!..
«Георгий Александрович!
Я виновата перед Вами. В этом признании главный и единственный смысл моего письма, если можете, простите.
Я поняла, что виновата перед Вами и поэтому перед собой, уже давно. Реальная жизнь вне Вашего театра, которой я не представляла и с которой столкнулась вплотную; прошедшие годы, движение самой судьбы, наконец, открыли мне то, что Вам, видимо, было ясно с начала.
Я виновата еще и в том, что не смогла найти силы духа для постоянной и предельной откровенности, которая была нужна Вам и мне, неумела говорить при встрече и продолжала заочный диалог. Мои иногда несправедливые, иногда случайные реплики доходили до Вас извращенными, но Вы продолжали быть терпеливым ко мне.
Я потерпела поражение во внутреннем споре с Вами, в споре ученика с учителем, и если мы „не должны отличать поражения от победы“, то моя победа в том, что я поняла это и говорю Вам.
Дорогой Георгий Александрович!
Поверьте в главный, не меркантильный и не деловой смысл моего письма, мне хочется снять камень с души, и я не сумею сделать это одна.
Р.Сирота 14 марта 1976 года, Ленинград»Несколько дней за кулисами раздавались шорохи почтовой бумаги. Нет, разумеется, письма из кабинета никто не выносил. Но Дина Шварц дала знать не мне одному: Роза прислала Георгию Александровичу письмо, она признает свою вину перед ним. Р. молчал как партизан или как датский принц, тайно переписавший «Убийство Гонзаго».
Что-то будет? Останется письмо безответным, или великодушный отец распахнет объятья блудной дочери?.. После совещаний за закрытыми дверьми Дина составила Гогин ответ, который дошел до Р. в кратком изложении Сироты, а потом — полностью, уже из ее архива…
«Уважаемая Роза Абрамовна!
Охотно верю, что Ваше письмо не преследует никаких иных целей, кроме той, которая в нем изложена.
Что же касается сути Вашего письма, то есть Вашей вины передо мной, то я полагаю, что сама жизнь обошлась с Вами куда более жестоко, чем я бы того желал.
Сегодня же, по прошествии уже большого срока, у меня к Вам не осталось никакого злого чувства, я искренно желаю Вам, чтобы Ваша жизнь как-то наладилась.
Во всяком случае, никаких претензий у меня к Вам больше нет.
С уважением, Г.Товстоногов
20 марта 1976 года»О возврате речи быть не могло.