«Я знаю, что в обществе раздаются мнения, невыгодные насчет меня самого, как то: о двусмысленности моего характера, о поддельности моих правил, о моем действовании из каких-то личных выгод и угождений некоторым лицам. Все это мне нужно знать, нужно знать даже и то, кто именно как обо мне выразился… Поверьте мне, что мои последующие сочинения произведут столько же согласия во мнениях, сколько нынешняя моя книга произвела разноголосицы, но для этого нужно поумнеть. Понимаете ли вы это? А для этого мне нужно было непременно выпустить эту книгу и выслушать толки о ней всех, особенно толки неблагоприятные, жесткие, как справедливые, так и несправедливые».[488]
Князю Владимиру Владимировичу Львову, который написал писателю грустное письмо с упреками в «высокомерии», Гоголь попытался объяснить, откуда у него это самомнение и почему он одновременно чувствовал и гордость, и стыд, опубликовав свою книгу:
«Одно помышленье о том, с каким неприличием и самоуверенностью сказано в ней многое, заставляет меня гореть от стыда. Стыд этот мне нужен. Не появись моя книга, мне бы не было и в половину известно мое душевное состояние. Все эти недостатки мои, которые вас так поразили, не выступили бы передо мною в такой наготе: мне бы никто их не указал. Люди, с которыми я нахожусь ныне в сношениях, уверены не шутя в моем совершенстве. Где же мне было добыть голос осуждения?»[489]
Позже он даст другую версию истории написания своей книги литературному критику Николаю Павлову:
«Возле меня не было в это время такого друга, который бы мог остановить меня; но я думаю, если бы даже в то время был около меня наиближайший друг, я бы не послушался. Я так был уверен, что я стал на верхушке своего развития и вижу здраво вещи. Я не показал даже некоторых писем Жуковскому, который мог мне сделать возраженье».[490]
Так, прогибаясь под потоком упреков, Гоголь остался при своем мнении в отношении трех вещей: во-первых, его книга, даже при всех ее несовершенствах, была полезна для других и для него самого; во-вторых, если он ее написал, значит, это было угодно Богу; в-третьих, его прошлый опыт, долгие размышления и природные способности к педагогике давали ему право учить ближних. То, что он не осмеливался сказать некоторым суровым судьям, он открывал А. О. Смирновой, восхищение у которой ему было заказано:
«Бог милостив. Не он ли сам внушил стремленье поработать и послужить ему? Кто же другой может внушить нам это стремленье, кроме его самого? Или я не должен ничего делать на прославленье имени его, когда всякая тварь его прославляет, когда и бессловесные слышат силу его? Мне ставят в вину, что я заговорил о Боге, что не имею право на это, будучи заражен и самолюбием, и гордостью, доселе неслыханною. Что ж делать, если и при этих пороках все-таки говорится о Боге? Что ж делать, если наступает такое время, что невольно говорится о Боге? Как молчать, когда и камни готовы завопить о Боге? Нет, умники не смутят меня тем, что я недостоин, и не мое дело, и не имею права: всяк из нас до единого имеет это право, все мы должны учить друг друга и наставлять друг друга, как велит и Христос, и апостолы».[491]
Почта, прибывающая из России, приносила не только письма. Иногда в окошечке «до востребования» на почте Неаполя Гоголь находил газету, журнал с подчеркнутой карандашом статьей, касающейся его. За исключением нескольких снисходительных отзывов, общий тон статей оставался суровым. Глава западников Белинский бушевал в «Современнике»:
«Гоголь поучает, наставляет, клеймит, порицает, милует, воображая из себя некого сельского приходского священника, чуть ли не папу в своем небольшом католическом мирке».[492]
Совершенно очевидно, что Белинский тем более был обижен на Гоголя, что с давних пор считал его великим писателем-реалистом, призванным защищать бедняков. Для него эта высокопарная, раболепная и хвалебная книга была больше, чем провал, она была предательством. Уязвленный тем, что его так неправильно понял тот, кто раньше восторгался его талантом, Гоголь отвечал критику:
«Я прочел с прискорбием статью вашу обо мне в „Современнике“, – не потому, чтобы мне прискорбно было унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в нем слышен голос человека, на меня рассердившегося… Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как же вышло, что на меня рассердились все до единого в России? Этого покуда я еще не могу понять. Восточные, западные, нейтральные – все огорчились… Вы взглянули на мою книгу глазами человека рассерженного, а потому почти все приняли в другом виде… Поверьте, что не легко судить о книге, где замешалась собственная душевная история автора, скрытно и долго жившего в самом себе и страдавшего неуменьем выразиться… Пишите критики самые жестокие, прибирайте все слова, какие знаете, на то, что унизить человека, способствуйте к осмеянию меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительных струн, может быть, нежнейшего сердца, – все это вынесет душа моя, хотя и не без боли, и не без скорбных потрясений; но мне тяжело, очень тяжело – говорю вам это искренно, когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, а вас я считал за доброго человека».[493]
Гоголь отправил письмо в Петербург, но Белинский, находившийся на лечении, получил его в Зальцбрунне (Силезия). Истощенный туберкулезом и сознавая свою скорую кончину,[494] он придавал большее значение, чем когда-либо, идеям, которые он отстаивал всю жизнь: ненависть к деспотизму, недоверие к Церкви, вера в научный и социальный прогресс, который приведет к равенству всех граждан счастливой республики. Гоголевские эпистолярные оправдания разбудили в нем раздражение, которое он испытывал, читая книгу. Из-за цензуры он не мог сказать в своей статье и десятой части того, что он думал. Какая чудесная возможность наверстать упущенное! «А, он не понимает, за что люди на него сердятся, – говорит он Анненкову, который делил с ним квартиру, – надо растолковать ему это, я буду ему отвечать». Белинский был бледен, с ввалившимися щеками и взглядом, горящим ненавистью. Плед покрывал плечи. Тотчас он уселся за круглым столом и начал записывать мысли карандашом на клочках бумаги. Затем он перешел к редактированию письма в настоящем смысле слова. Он работал над ним три дня. Когда работа была кончена, он прочитал письмо Анненкову. Анненков, испугавшись резкого тона критики, попросил не посылать его. Но Белинский настаивал, говоря: «Надо всеми мерами спасать людей от бешеного человека, хотя бы взбесившийся был сам Гомер. Что же касается до оскорбления Гоголя, я никогда не могу так оскорбить его, как он оскорбил меня в душе моей и в моей вере в него».[495]