На нескольких организационных собраниях в октябре – ноябре Гумилев мог оценить размах затеи Луначарского и Всеволодского. Новый институт занял помещения Тенишевского училища. Научно-лингвистическое направление изучения речи тут представляли профессоры Щерба и Якубинский, естественно-физиологическое – известный логопед Д. В. Фельдберг, детский психолог П. О. Эфрусси и медик-ларинголог М. Б. Богданов-Березовский, организовавшие опытную клинику с медпунктом по лечению нарушений речи и слуха. Стиховед Сергей Берштейн и телемеханик Коваленков взялись за создание отофонетической лаборатории для записи голосов на фонограф. Помимо того при институте создавался свой учебный театр. Правда, литературным направлением в дирекции ведал заместитель Всеволодского, поэт-иннормист (нечто среднее между символизмом и футуризмом и очень революционное) Константин Эрберг, встретивший нового сотрудника с подозрением:
– Если у Гумилева и было в жизни что-то «красное», то только – гусарские лосины!
Зато театральную часть возглавлял актер Юрьев, добрый знакомый по «Бродячей собаке». В число преподавателей нового учебного заведения вошли литературоведы Борис Эйхенбаум и Юрий Тынянов, критики Александр Горнфельд и Виктор Шкловский, философ Лапшин, экономист и социолог Питирим Сорокин, музыковеды Б. В. Асафьев и Надежда Брюсова (сестра поэта). На общем собрании 15 ноября, открывая работу Института Живого Слова, Луначарский с жаром говорил о грядущей новой эпохе в истории языка, эпохе ораторов и поэтов, способных передавать свои чувства, убеждать, рассеивать сомнения и предрассудки и даже преображать с помощью слова весь человеческий организм:
– Социализм является идеальной почвой для развития речевых навыков такого рода, ибо он стремится всячески поощрять общение в коллективе и положить конец буржуазному индивидуализму.
Через неделю в зале Тенишевского театра прошла первая открытая лекция курса «Теории поэзии».
– Господа, – объявил Гумилев, – я предполагаю, что большинство из вас считают себя поэтами. Но я боюсь, что, прослушав мою лекцию, вы сильно поколеблетесь в этой своей уверенности. Поэзия совсем не то, что вы думаете, и то, что вы пишете и считаете стихами, вряд ли имеет к ней хоть отдаленное отношение. Поэзия такая же наука, как, скажем, математика. Не только нельзя (за редчайшим исключением гениев, которые, конечно, не в счет) стать поэтом, не изучив ее, но нельзя даже быть понимающим читателем, умеющим ценить стихи…
Возвышаясь над лекторским столиком у самой рампы, он был величественно-неподвижен – шевелились только бледные губы на застывшем лице. Аудитория оробела, тем более что грозный лектор позволил себе получасовое опоздание («Какая наглость, какое неуважение к слушателям! Ни один профессор не посмел бы…»). А Гумилев, целую неделю зубривший наизусть текст выступления, со смехом вспоминал потом, что на тенишевской эстраде с ним едва не случился столбняк от боязни споткнуться, упасть или сесть мимо стула на пол:
– Это я из чувства самосохранения так перегнул палку!
Другой «советской службой» Гумилева осенью 1918 года стала работа в издательстве Максима Горького «Всемирная литература», куда Гумилева зазвал Михаил Лозинский. Это было необычное издательство. «Горького, – писал Корней Чуковский, – захватила широкая мысль: дать новому, советскому читателю самые лучшие книги, какие написаны на нашей планете самими лучшими авторами, чтобы этот новый читатель мог изучать мировую словесность по самым лучшим образцам». Планетарный размах представленного в Комиссариат просвещения проекта импонировал фантазеру Луначарскому, который дружил с Горьким со времен революционного подполья 1905 года и эмиграции. Но большинство петроградских писателей и филологов встретили известие о нарождавшемся книгоиздательском монстре без всякого энтузиазма.
– Трудно починить водопровод, трудно построить дом – но очень легко – Вавилонскую башню, – раздраженно иронизировали они. – И мы строим Вавилонскую башню: издадим Пантеон Литературы… Сто томов!!!
Тем не менее назначенный директором «Всемирки» журналист Александр Тихонов-Серебров[487] в сентябре – октябре бойко вербовал будущих сотрудников, приходивших на «переговоры» в горьковскую резиденцию на углу Невского и Караванной. Если Луначарского – ценя наркома за защиту и покровительство – в этих кругах все-таки считали восторженным придурком, то к «Большому Максиму» прислушивались, хотя и огрызаясь, все без исключения. Вот уже два десятилетия Горький упрямо вел собственную линию в российской общественности. Духовный наследник Петра Великого, он ратовал за новую культурную революцию в России и ненавидел патриархальный крестьянский и мещанский жизненный уклад, который считал выражением так и не побежденной Петром ленивой, грубой и тупой «азиатчины». Его идеалом был общественный тип, близкий к американскому self-made-man’у[488] – энергичный, деятельный и предприимчивый интеллектуал-практик, чуткий к научно-техническому прогрессу. Зарождение подобного народного типа он наблюдал в рабочей среде, тесно связанной в крупных промышленных центрах с научной и технической элитой. Горький примкнул к марксистам и некоторое время состоял в ленинской «большевистской» группе социал-демократов. Однако вместо культурной революции, большевики устроили в 1917 году революцию социальную, отдав любимую Горьким разночинную интеллигенцию на растерзание городской и деревенской черни. Горький немедленно встал в оппозицию, демонстративно не продлевал членство в ВКП (б) и шельмовал в своей газете «Новая Жизнь» разрушительные деяния московских и петроградских комиссаров. Газету запретили, но самого Горького не тронули: художественный гений и мировая слава сделали его неприкасаемым. Длинный, как жердь, сутулый, свирепый, постоянно простуженный и харкающий кровью из разорванного после юношеской попытки самоубийства легкого, он являлся к Зиновьеву и его опричникам, скандалил, вырывая из «чрезвычайки» очередную жертву, строчил бесконечные протесты и петиции, доходя до самого Ленина, в письмах к которому в выражениях не стеснялся:
– Для меня богатство страны, сила народа выражается в количестве и качестве ее интеллектуальных сил. Революция имеет смысл только тогда, когда она способствует росту и развитию этих сил… Мы, спасая свои шкуры, режем голову народа, уничтожаем его мозг. Очевидно – у нас нет надежды победить и нет мужества с честью погибнуть, если мы прибегаем к такому варварскому и позорному приему, каким я считаю истребление научных сил страны… Я становлюсь на сторону этих людей и предпочитаю арест и тюремное заключение участию – хотя бы и молчаливому – в истреблении лучших, ценнейших сил русского народа. Для меня стало вполне ясно, что «красные» – такие же враги народа, как и «белые». Лично я, разумеется, предпочитаю быть уничтоженным «белыми», но «красные» тоже не товарищи мне.