вползает нечто обжигающее, скрипящее сухой пылью на зубах. Мы не ели с утра, страшно устали и шли уже не строем, а толпой. Ответственный за роту лейтенант Перский решил, очевидно, подтянуть дисциплину и приказал старшине Бычкову «организовать песню».
– Падра-а-вняйсь! – рявкнул на ходу старшина. – Левый, левый! Тверже шаг! Запевай!
Но курсанты шли молча. Старшина выжидает. Молчание продолжается.
– Противник с фронта! – командует старшина. – Ложись! По-пластунски впере-е-ед!
Обливаясь потом, мы ползем по пыльной дороге, по обочине. На зубах песок, физиономии стали серыми и грязными от пота и пыли.
– Встать! – командует старшина, и в глазах его искрится злоба. – Шагамарш! За-а-певай!
Рота молчит. Песня в армии – дело добровольное, и если рядовые не желают петь – заставлять их никто не имеет права. Мы петь не желали: строй шел молча. Но мы знали также и то, что старшина от своего не отступит.
– Газы! – раздается его новая команда.
Быстро расстегиваем брезентовые сумки противогазов, надеваем резиновые маски на грязные и потные лица. Смотровые стекла моментально запотевают, и все вокруг заволакивается как бы мутной пеленой.
– Бегом маар-р-рш! – остервенело ревет старшина.
Рота бежит с винтовками у бедра. Лица взмокли под резиновыми масками противогаза и горят, разъедаемые пылью и грязью. Гимнастерки хоть выжимай. А вдали уже поблескивают позолотой маковки многочисленных церквей Великого Устюга.
– Стой! – орет старшина Бычков. – Отбой!
Противогазные маски сорваны. Физиономии красные, возбужденные.
Все прерывисто и тяжело дышат.
– Петь будем? – спрашивает старшина, сбычив голову и оперев кисти рук о бедра.
– Будем! – вдруг раздается из середины строя веселый голос Мкартанянца. Никто – ни лейтенант Перский, ни старшина Бычков, ни даже сами курсанты – не предполагали, какую коварную месть изобрел этот отчаянный армянин.
– Смирно! – с сознанием одержанной победы и вполне миролюбиво командует старшина Бычков. – С песней шагом марш!
Тут-то и запел Мкартанянц своим звонким голосом озорную песню юнкеров-артиллеристов стародавних прадедовских времен:
Как-то раз на полигоне
Позднею порой
На посту в дивизионе
Перднул часовой.
И сотня курсантских глоток вмиг подхватила припев:
Раз… два…
Горе не беда.
Канареечка жалобно поет.
А звонкий голос запевалы выводил уже следующие куплеты:
Факт, конечно, маловажный
Порча атмосфер.
Но услышал звук протяжный
Взводный офицер.
Раз… два…
Горе не беда.
Канареечка жалобно поет.
Разъяренный, оскорбленный,
Взбешенный и злой,
Он на пост дивизионный
Прилетел стрелой.
Как ты смел, исчадье ада,
Мерзкий идиот!
На посту пускать из зада
Сероводород?
Долго в поле раздавался
Голос громовой.
И со страха обосрался
Бедный часовой.
Сколько ни пытался старшина Бычков прекратить песню, его никто не слушал. Обретя второе дыхание, отбивая шаг и горланя припев: «Раз… два… горе не беда», рота шла бодро в идеальном строю по направлению к городу. Вот и первые дома Устюга, строй вступает в улицу, а песня не умолкает.
Рассердился сам полковник
И, со стула встав,
Грозно молвил: «Гарнизонный
Дайте мне устав».
Прохожие от удивления разевали рты, подобного они, естественно, никогда не слыхивали. Лейтенант Перский исчез тотчас, как только рота вступила в черту города. С людьми остался старшина Бычков. А Мкартанянц между тем не унимался:
Часового мы не вправе
Даже обвинять:
Запрещенья нет в уставе
На посту вонять.
Радости нашей нет предела, и, отбивая шаг по мостовой, мы горланим во всю мощь своих глоток:
Раз… два…
Горе не беда.
Канареечка жалобно поет.
И с тех пор в часы ночные
Слышно в трех верстах,
Как пердят все часовые
На своих постах.
И уже казалось, что все обошлось благополучно, как вдруг, подобно бронзовому изваянию конного монумента, вырастает перед нами посреди улицы фигура дежурного по гарнизону.
– Доложить! – следует приказ.
Бычков докладывает.
– В комендатуру прямо! – звучит команда дежурного по гарнизону. – Рота, шагом ма-а-арш!
С гордо поднятой головой, торжественным шагом прошли мы мимо «конного монумента» дежурного по гарнизону. Два часа принудительной строевой подготовки под барабан на комендантском плацу – такова была наша плата за удовольствие рассчитаться за все со старшиной Бычковым. Домой, в казарму, возвращались мы усталые и возбужденные. В батальоне уже знали о случившемся, но никто даже и виду не подал, а все только втихомолку пересмеивались.
26 июня. Рота идет на стрельбище. Подъем в четыре утра. Наш взвод назначен в оцепление. Нам искренне завидуют. Конечно, стрелять из боевой винтовки дело заманчивое, но еще заманчивее, разувшись, лежать одному в траве, греясь в лучах летнего солнца, лежать и мечтать о чем-то постороннем или же писать письма домой. Обязанности бойцов оцепления не сложные: наблюдать за флажками. Красный: «боевая опасность», белый: «отбой», да следить за тем, чтобы какой-нибудь ротозей не забрел случаем в зону огня. А поскольку такая возможность считалась минимальной, то и беспокоиться было нечего. Небо над головою ясное, знойное и, как выражаются, резко-континентальное. Жара поэтому здесь палящая и жестокая.
На место прибыли мы еще по холодку, задолго до начала стрельб. Взводный развел цепь и ушел. Теперь можно было снимать сапоги, проветрить носки, портянки и гимнастерку. Начальству тут делать нечего. Одолевают комары и мухи. Прошло более часа, пока трубач не возвестил начало стрельб. На вышке в полутора километрах взвился красный флажок. Затрещали, защелкали выстрелы, будто удар хлыста воспринимался полет пули. Иногда вдруг где-то совсем рядом раздается резкое фр-р-р. Это рикошетом пошла пуля, как принято говорить, «за молоком».
Я сидел под кустом и занимался письмами. Написал на нескольких страницах подробное письмо матери. Короткие открытки Юдиным, дяде Николаю, Нике, Генке и Шурику. Посмотрел, а передо мной – зайчишка сидит и с удивлением на меня смотрит. Я растерялся, сделал неосторожное движение – косой испугался и убежал. Смешно.
Я все писал и писал. В который раз повторял я своей матери, что не ищу встреч с медицинской комиссией, что я здоров и не считаю себя инвалидом, что я не намерен покидать училище прежде, чем стану лейтенантом. Я убеждал своих родственников в письмах, которые, несомненно, читала военная цензура, не называть меня «больным». В мои намерения не входило быть отчисленным в