Запретили Пасху, Троицу. Петров день. Престольные праздники. Рождество. Иордань. Прощеное воскресенье. День поминовения усопших. Церковный обряд венчания. Крещение. Исповедь. Причастие. Запретили веками освященное духовное очищение совести человека.
Запретили традиции народа, обворовав его до нитки и низведя до нищенски-рабского существования. Выдрали корни, на которых покоилась духовная культура...
А без традиций нет народа. Остается только жующая и переваривающая пищу толпа. Постылое и постыдное наступило время. Исчезала Россия. Исчезали донские казаки.
Строг, однако, Миронов к другим. А не сам ли он создавал ревкомы?.. Молчишь?.. Сам молчишь или совесть молчит? Есть разница? Так покайся! Н-не могу. Почему? Так покаяние же запретили. Ха-ха-ха!.. Будто за спиной Миронова кто-то истерически расхохотался и снисходительно добавил, что, мол, пока не будет мучить совесть прославленного полководца, но пусть только одно слово скажет: да или нет – создавал или не создавал ревкомы? Ну, создавал. Нет-нет, постой! Надо подумать... А чего тут думать? Как чего? Ведь, создавая ревкомы, он же и боролся против их недозволенных приемов. Боролся? Хорош, гусь! Сначала создал эти злодейские ревкомы, дал им в руки неограниченную власть, а потом захотел бороться за ее укорачивание? Не наивно ли? Сколько душ он сгубил ради торжества ревкомов! Он и Сашку Пустовалова зарубил во имя торжества ревкомов? Ах, этот Сашка... Признайся, ты всю жизнь мстил ему за ту ребячью драку и в конце концов зарубил. Как это зарубил? А так, очень даже просто – голову снес шашкой... Что, у него на плечах была не голова, а капустная кочерыжка?.. Ну, подрались тогда. Ну и что? Конфликты среди казачат всегда разрешались одним способом – кулаками... Все давным-давно забыто. Осталось только таинственное и непонятное явление – память.
Пусть Сашка – плохой человек. Но – человек, и у него был свой мир. И удар шашки Миронова погубил этот мир. Осталась только память – больная, ноющая... Но зарубил-то в честном бою! Будто убийство бывает честным. Какая уж там честность, когда в сабельном бою равных тебе не было во всем Усть-Медведицком округе Войска Донского. И заранее было ясно, чем это кончится... Да, уж тут кто кого... Это правда. Что это, укор? Нет, но все же... Так пусть бы Сашка его зарубил, так, что ли? Странная логика у слабаков. Или, может быть, всего-навсего зависть к сильному противнику?.. Ведь Сашка, Миронов это явственно видел, разинув в страхе и отчаянии рот, рвано бросал слова: «Смерть изменнику Дона и казачества Миронову!..» И первым вылетел на коне впереди несущейся лавы – самый злобный белогвардейский офицер Пустовалов... Ну, рубанул его Миронов... Пусть не выскакивал бы – ведь знал же!.. Но ведь зарубил друга... Ну, скажем, не друга, своего же хуторянина, а теперь все копаешься в воспоминаниях о детстве. Да он, Миронов, вообще-то представляет, кто он теперь и где находится?..
Миронов схватился руками за волосы на голове и застонал. Он не помнил, сколько длилось вдруг нахлынувшее беспамятство и отчаяние.
– А-а-а!.. – неслось из его одиночной камеры. Загремел засов, и на пороге возникла фигура тюремщика. Отрезвляюще прозвучал грубый голос:
– Чего воешь, яко зверь?.. – Помолчал, потом глумливо добавил: – Можа, к мамке пожелал?..
Громыхнули ключи, запирая камеру, и Миронов вдруг прошептал:
– Мама... – потом еще: – Мама... – И будто ничего не было вокруг, кроме этого слова, дорогого, всепроникающего и всепрощающего: – Мама... – Даже на губах какая-то приятность и упругость. Что-то вроде запаха молока, что ли... Или ее груди, к которой он прижимался в детстве... – Мама... Пожалей меня... Ручонками обовью твою шею... «Так у тебя же, сынок, руки в крови!.. И шеи, которые ты не обнимал, а только рубил своей казачьей шашкой! Бог оставался позади, а впереди злоба и блеск стального клинка. Искусный силовой удар... Как же такими руками прикасаться к шее матери, к ее груди...» Но память уже властно вцепилась в него мертвой хваткой. И святые руки матери – всеочищающие и всепрощающие – коснулись его души.
Филька, конечно, не помнит, но ему так много раз рассказывали об этом событии, что он поверил, что все это было на самом деле. Наяву. Неужели он жалел маму свою? Этот крохотный комочек... Отец был в гостях, пришел домой навеселе, начал куражиться над женой. А годовалый Филька в это время смеялся и кидался ручонками то к матери, то к отцу. Но когда отец замахнулся кулаком на Марию, Филька вдруг перестал смеяться и отчаянно закричал. Протянул ручонки к матери, обхватил за шею и крепко прижался к ней. Утешал. Жалел. Защищал свою маму... Вот ведь, говорили старые казачки, сердчишко у мальца какое жалостливое... Добрый казак подрастает...
Мама... Мама... Однажды Филька вместе с табуном спускался в хутор. На прогоне его встретил закадычный дружок – Ленька. Два сапога – пара, так их в хуторе звали. Без них не обходилась ни одна шкода. Ленька, возбужденный, совал Фильке яблоко:
– На, надкуси, сладкое страшно.
– Сам-то пробовал?
– Я и так вижу.
– В чьем саду стянул?
– Галка дала... Да ты знаешь эту яблоню, в глубине сада. Помнишь, прошлым летом трясли ее?
Филька как-то невольно даже плечами шевельнул, словно на спине до сих пор болел рубец – уж больно удачно перетянул его тогда Глеб Иванович. Тогда ребята с Филькой во главе только в азарт вошли, обтрясывая яблоню, как неслышно возле с кнутом в руках оказался Глеб Иванович. Вся братва – врассыпную... А кнут у него был не конопляный, как у всех нормальных людей, а ременный, из сыромятной кожи... Потом, вспоминая, как это все произошло, Филька ругал себя на чем свет стоит... Если бы он убегал по-над плетнем, Глебу Ивановичу за ним не угнаться бы. Тяжел казак. Да если и достал бы Фильку кнутом, то только концом, по плечам или по ногам. Так нет же, Филька вздумал показать свою прыть – сиганул через плетень. В какой-то миг сгорбатился. Вот тут-то и настиг его кнут Глеба Ивановича – считай, через всю спину плотно прилег... Не надо было выгибаться и так откровенно подставлять спину под удар. Не сообразил вовремя, свалял дурака, одним словом. Теперь-то он умнее будет, так ведь это каждый грозится после драки...
– А что, если попробовать еще раз? – соблазняя Ленька, будто угадывая мысли своего атамана, косо посматривая на Фильку.
– Жалеешь? – отозвался атаман, ему показалось, что Ленька скользнул взглядом по его спине, напоминая о прошлогодней встрече в саду Глеба Ивановича.
– Брось обижаться, – успокаивал Ленька, – я и позабыл про тот случай, мало ли их было, что ли... А этот Глеб – вреднючий казак. Он Ванюшку-дурачка крапивой стеганул...
– Когда?
– Да ныне.