Да откуда же, если мы сами не сумели стать лучше и мудрее, чем мы есть? Нет, не жалея себя, не поддаваясь нашептываниям надежды, трудиться, пока дышишь, чтобы оставить после себя нечто лучшее и большее, чем ты сам. Может быть, тогда сыновья смогут то, чего не могли мы. Может быть…
Аттар не жалел себя. Но его единственный долгожданный сын родился, когда поэту пошел седьмой десяток, и умер раньше его, восемнадцатилетним. Вот что прочел теперь почти через полвека Джалалиддин во взгляде, который устремил на него старый поэт у входа в могильную пасть пещеры.
Джалалиддин подумал о своих сыновьях, которых на перепутье, в Ларенде, родила ему девочка из Балха, луноликая Гаухер-хатун. Старшего он в честь отца назвал Веледом. По ночам укачивал его на своих руках — не желал баловник засыпать иначе. Кажется, ничем бог не обидел Веледа: умен, учен, воспитан. Ничто их не разделяет, и мысли, и поступки отца понятны сыну. Но дальше, пойдет ли он дальше?
Джалалиддин помедлил. Велед был любимым сыном: надо было взвесить справедливость не на дровяных — на ювелирных весах.
Может быть, оттого, что он любим больше, ему и труднее: вот уже скоро сорок ему, борода пегая, а все под отцом, все по его стопам. Да, Велед понимает отца — лучшего истолкователя и хранителя отцовского наследства, пожалуй, и не найти. Но все, что знает Велед, усвоено им, а не добыто, — получено в наследство. Унаследованному не та цена. Да и он ведь не золото копил всю свою жизнь, не земли и страны завоевывал, не сады насаждал, чтобы их хранить?! А слова так же смертны, как все в этом мире. Так же изнашиваются от употребления и тогда уже не способны удержать смысл, как не способен удержать воду худой кувшин. Истина же вечно жива, заново рождается каждый миг, и нужен каждый раз новый сосуд, чтобы удержать хоть пригоршню ее. Новые слова могут противоречить старым, хотя содержат то же, что содержали старые, — истину. Но если тебя мучит жажда, какое тебе дело до формы кувшина?
Достанет ли у Веледа силы и мужества не польститься на роль хранителя и наследника? По сути, хранить истину — значит добывать ее, иначе будет основана всего лишь еще одна секта, коим несть числа. Секта, освященная его именем… А ведь самое главное, к чему он пришел, — убеждение в убожестве разделения людей на секты, касты, религии: род человеческий един, как истина.
Джалалиддин содрогнулся. Слишком увалистым, мягким показался ему в этот миг Велед, чтобы устоять. Круглоликий, розовощекий, даже борода не скрывает румянца. Когда был еще жив Сеид Бурханаддин, кто-то из мюридов спросил его: «Отчего Мевляна бледен ликом, а его наследник Велед румян?» Сеид не замедлил с ответом: «Джалалиддин, сколько я его знаю, всегда влюблен, а у влюбленных глаза горят, а щеки бледны. Велед же с детства любимец, возлюбленный».
Тогда Джалалиддин только в усы усмехнулся. А ведь покойный наставник был прав. Влюбленный в истину и любимец ее — вот разница между ними… Что ни делает сын, все правильно и умно — и проповеди его, и стихи. А как-то все благостно, пресно. И стихи его похожи на стихи отца. Только так, как похожа оборотная сторона ковра на лицевую, — и страсть в красках не та, и узлы видны. Тут Джалалиддин не мог обмануться, если бы даже захотел.
Что-то в Веледе есть женственное, податливое, оберегающее. И свет в нем отраженный, лунный. Не испепеляющий, а ласковый, утешительный. Хоть и старается во всем походить на отца, но живет в нем мать его, Гаухер-хатун. Может, оттого и любит его отец больше других сыновей.
Зря все же он слагает стихи. Зачем? Поискал бы лучше своего пути, пусть бы в чем-нибудь усомнился, взбунтовался!.. Но разве ты сам, Джалалиддин, искал, сомневался, бунтовал, покуда жив был твой отец Султан Улемов? Нет, только шел за ним. Правда, порой сомневался…
–
В Мекке вместе с отцом, смешавшись с толпами паломников, они обходили вокруг священный храм Кааба. Гул молитв, творимых вполголоса, как гул морского прибоя, выкрики словно всплески. Люди плачут, размазывая слезы, не стыдясь, кто-то падает, — потрясающий миг, коего ждали они, как чуда, миг забвения себя, слияния со всеми этими тысячами, прибывшими с четырех сторон света. Чуда, после которого все должно перемениться. Не могут же эти самые люди, ощутившие себя чем-то единым, каплей в человеческом братстве, вернуться к злобности, скаредности, чванству?
Но ведь в тот же день увидел он, как дервиши затеяли драку, заспорив о степенях праведности: мелькали кулаки, вздымались острые посохи, не слезы, а кровь текла по бородам, глаза по-прежнему горели, но нетерпимостью и ненавистью, и не хвалу, а хулу изрыгали уста.
По дороге из Мекки в Медину их караван обогнал темнолицый всадник на дорогом арабском скакуне. На нем был богатый халат и чалма хаджи-паломника. А рядом бежали слуги в таких же чалмах, но в сандалиях на босу ногу, пальцы сбиты в кровь. В осанке богатого паломника-араба подметил двенадцатилетний Джалалиддин торжествующее самодовольство. Увидел он его и во взглядах многих других хаджи. И ему пришло в голову, что они совершили паломничество, предписанное каждому мусульманину, не затем, чтобы исполнить священный долг или очиститься от грехов. А для того, чтобы спокойно творить на родине неблаговидные дела свои, прикрывшись благословенным званием хаджи, которого удостаиваются паломники.
Нет, чуда не свершилось. Восторг, испытанный Джалалиддином, который, казалось, разделяли все паломники, не изменил людей, их жизни и поступков. Но, когда шевельнулась в нем мысль, что можно остаться нечестивцем, совершив паломничество, и быть праведником, не выходя из своего квартала, он устыдился себя, ибо помнил наставление отца: «Люди — твое собственное зеркало, их грехи — отражение твоих».
Истинные слова пришли через десятилетия:
Эй, паломники, где вы, куда вы, куда?
Поскорее сюда! Поспешайте, он здесь,
Тот, кого вы взыскуете присно и днесь!
Ваш возлюбленный — ваш самый близкий сосед.
Смысла нет по пустыням бродить ветру вслед…
Знайте; храм,
И хаджи, и святыня — ты сам.
Какое там взбунтоваться?! Пока был жив отец, он иногда сомневался, но ни в чем не усомнился. Не зря, наверное, говорят, что мужчина становится мужчиной только после смерти отца.
Их с отцом разделяло почти полвека. Когда он умер, Джалалиддину было всего двадцать три. А его старший сын Велед лишь на девятнадцать зим моложе отца своего. И ему уже под сорок.
С того мгновения, когда в досаде произнес он про себя слово «взбунтоваться», он чувствовал, что чья-то фигура вот-вот возникнет перед его духовным взором, и отгонял ее, как синюю назойливую муху. Но отогнать не смог: явился все-таки!