Последнюю фразу Шаляпин произнес с таким выразительным юмором, что все расхохотались.
— Вот каковы ваши газетные нравы, господа! — сказал он писателям. — Чему же тут удивляться, если по поводу моего мнимого «стояния на коленях» было напечатано маленькое подложное письмо? Теперь я собираюсь сам продиктовать кому-нибудь мою биографию, чтобы «пропавшая рукопись» не нашлась и не появилась на всех европейских языках отдельным изданием.
Действительно, года через два после этих слов в марксистском журнале «Летопись» была напечатана автобиография Шаляпина за его подписью, написанная, к сожалению, весьма бездарно, серо и скучно. Диктант не удался. Спустя долгое время он сам написал книгу о себе.
По поводу выступления Шаляпина в качестве сотрудника «Летописи» в том же журнале появилось коллективное письмо рабочих, протестовавших против печатания биографии Шаляпина в «марксистском» журнале: искаженная история с гимном навсегда осталась в памяти широких масс и не была забыта.
Горький ответил на письмо в защиту Шаляпина.
VI
Во время войны 1914–1918 годов я, проживая в Москве, пошел в Большой театр послушать оперу «Фауст» с участием Шаляпина. Даже в этой, казалось бы «запетой», опере, в которой выступал он сотни раз, великий певец был всегда разнообразен, так как без конца совершенствовался даже в технике пения, которую у него как будто больше некуда было совершенствовать, не говоря уже о том, что вечный образ гетевского Мефистофеля в изображении Шаляпина год за годом тоже бесконечно вырастал и видоизменялся, становясь сложнее и глубже.
Ансамбль спектакля состоял из отборных сил Большого театра. Быстро выдвигался молодой баритон Дубинский, за последнее время выступавший редко. Хотелось мне и его послушать.
Шаляпин, исполняя знаменитую серенаду «Выходи, о друг мой нежный», купался в звуках. Это было такое пение, которое разве только во сне может присниться, как волшебная сказка. Тенор — Фауст казался как бы тенью беса, в нем заключенного, толкающего человека в беду.
Дубинский, певший Валентина, был не в ударе: большой, красивый баритон певца звучал на этот раз несвободно, сдавленно, да и сам певец держался на сцене как связанный, как бы избегая телодвижений, не поворачивая неподвижное лицо ни вправо, ни влево.
Когда же началась дуэль, в которой по ремарке требовалось, чтобы первым движением шпаги Валентин вышиб из рук Мефистофеля мандолину, Дубинский не сделал этого, и Шаляпин сам отбросил инструмент в сторону.
«Что с ним такое?» — с тревогой подумал я о Валентине. Ведь всем известна требовательность Шаляпина к своим партнерам на сцене. Именно за эту требовательность «двадцатники» не любили его; вспомнил, как плакал он от нижегородского хора, понижавшего тон. Как же поступит суровый в таких случаях великий артист? Пожалуй, уж не плакать будет, а прочитает небрежному «мальчишке» суровую нотацию?
Когда я вошел в его уборную, Шаляпин спокойно разговаривал с режиссером:
— Знаете, иногда за кулисами я вижу певцов из других театров. Спрашиваешь их: зачем они, собственно, приходят? Мне отвечали: «Приходим учиться у вас». Действительно, вот хоть бы в «Фаусте» — выступал я раз триста, не меньше. Удивительно даже, как это публике не надоедает слушать? Молодым певцам можно бы и поучиться!.. Ведь учился же у меня кордебалет, как танцевать танец ведьм на Брокене! Я превращался в ведьму и танцевал перед балеринами на репетиции. Почему бы и Дубинскому не обратиться ко мне, если он все еще не твердо знает мизансцены? Передайте ему это, пожалуйста.
Шаляпин говорил в тоне легкого упрека.
Режиссер смущенно и вместе с тем вкрадчиво улыбнулся.
— Федор Иваныч! Ведь он в сущности почти слепой!
— Слепой?
— Одним глазом совсем не видит, а другим — чуть-чуть. Его на войну забирали, но скоро вернули — слепым! От ядовитых газов! Он и боялся по слепоте своей, как бы не промахнуться и не ударить вас по руке. Так и не решился!..
Лицо Шаляпина изменилось.
— Ну, это другое дело! Передайте ему мое сочувствие. Если в другой раз придется выступить вместе, пусть зайдет ко мне сговориться. Жаль, жаль!.. Хороший голос и хороший певец пропадает!
За все время знакомства с Шаляпиным я довольно часто бывал за кулисами, но видеть его в раздраженном настроении не доводилось. Да вообще, встречаясь с ним и «в жизни» в различной обстановке, не видал, чтобы он, так сказать, «наступил кому-нибудь на любимую мозоль».
Исключительные случаи, конечно, могли быть, о которых он и сам рассказывал, но это большею частью относится к его борьбе с косностью казенной администрации.
VII
Первые годы революции Шаляпин оставался в Советской России в распоряжении новой государственной власти.
Скопленный им в течение двадцати лет тяжелого «шаляпинского» труда довольно большой капитал, особняк в Москве и дом в Петербурге — все было национализировано. Страна переживала исторический момент, когда бумажные «царские» деньги утратили стоимость, но Шаляпин не унывал, уверенный, что «все обойдется».
— Мне сказали, что мои деньги нужны для народа, — говорил он мне как-то при свидании. — Ну, что ж! Если для народа, ничего не имею против!.. Правда, эти деньги я не «нажил», а заработал горбом, ведь у меня не было ни каменноугольных копей, ни золотых россыпей! Горбом заработал! Но, если для народа, не жалко отдать. Главное, не хотелось бы расстаться с государственным театром. Буду работать!
Он выступал по-прежнему в бывших императорских, а теперь государственных театрах.
Никаких собственнических, буржуазных или монархических сожалений я от него не слыхал.
Петербургскую квартиру оставили в его распоряжении. Я бывал там у него. В квартире было холодно, жена его жаловалась, что дров нет. На столе вместо прежнего хлебосольства — жидкий чай и черный хлеб на тарелке.
Не весел был скрытый в душе горький смех артиста.
Как-то ранней весной во время его гастролей зашел к нему в Москве в его прежний особняк. Был дождливый день. Национализированный дом был полон «жильцами», занявшими все комнаты по ордеру. Самого его я нашел наверху, на площадке лестницы мезонина. Площадка старого московского дома была застеклена и представляла что-то вроде сеней или антресолей. Вместо потолка — чердак. Топилась «буржуйка», а на кровати лежал Шаляпин в ночной рубашке.
По железной крыше стучал дождь.
Завидя меня, взбиравшегося к нему по крутой и узкой деревянной лестнице черного хода, он весело засмеялся и, протягивая мне руку, великолепно продекламировал стихи Беранже: