«Об одном прошу крепко того, кто захотел бы наделить меня своими замечаниями: не думать в то время, как он будет писать, что пишет он их для человека ему равного по образованию, который одинаковый с ним вкусов и мыслей и может уже многое смекнуть и сам без объяснения; но вместо того воображать себе, что перед ним стоит человек, несравненно его низший образованьем, ничему почти не учившийся».[507]
К его огромному удивлению, никто не ответил на его просьбу. Читающая публика отказалась помочь ему в исполнении его великого замысла. Тогда, когда ему больше, чем когда-либо требовались «эти детали и незначительные подробности, подтверждающие, что этот рассматриваемый персонаж полезно прожил жизнь на этой земле». Решив вернуться к продолжению «поэмы», он снова собирает досье на своих персонажей. К друзьям – за информацией и анекдотами. Любой из его адресатов может посчитать за честь быть его анонимным помощником. Он не принимал отказов. Все за работу!
«Что вам стоит понемногу, – писал он Аркадию Россету, – в виде журнала, записывать всякий день, хотя, положим, в таких словах: „Сегодня я услышал мнение; говорил его вот какой человек; жизни он следующей, характера следующего“ (словом, в беглых чертах портрет его); если ж он незнакомец: то „жизни его я не знаю, но думаю, что он вот что, с вида же он казист и приличен (или неприличен); держит руку вот как; сморкается вот как; нюхает табак вот как“… Поверьте, что это будет совсем не скучно. Тут не нужно ни плана, ни порядка, просто две-три строчки перед тем, как идти умываться».
Смирновой, сестре Аркадия Россета, он давал еще более четкие инструкции. Если она верила его слову и в его талант, она должна была во всех письмах к нему набрасывать портрет человека из своего окружения:
«Например, выставьте сегодня заглавие Городская львица и, взявши одну из них, такую, которая может быть представительницей всех провинциальных львиц, опишите мне ее со всеми ухватками, – и как садится, и как говорит, и в каких платьях ходит, и какого рода львам кружит голову… Потом завтра выставьте заглавие: Непонятная женщина и опишите мне таким образом непонятную женщину. Потом: Городская добродетельная женщина. Потом: Честный взяточник; потом: Губернский лев. Словом, всякого такого, который вам покажется типом, могущим подать собою верную идею о том сословии, которому он принадлежит… После вы увидите, какое христиански доброе дело можно будет сделать мне, наглядевшись на портреты ваши, и виновницей этого будете вы».[508]
В своей непосредственности он давал такое же задание жене Данилевского, которую никогда в жизни не видел:
«Вас прошу, если у вас будет свободное время, в вашем доме набрасывать для меня слегка маленькие портретики людей, которых вы знали или видаете теперь, хотя в самых легких и беглых чертах. Не думайте, чтоб это было трудно. Для этого нужно только помнить человека и уметь его себе представить мысленно. Не рассердитесь на меня за то, что я, еще не успевши ничем заслужить вашего расположения, докучаю вам такою просьбою. Но мне теперь очень нужен русский человек везде, где бы он ни находился, в каком бы звании и сословии он ни был. Эти беглые наброски с натуры мне теперь так нужны, как живописцу, который пишет большую картину, нужны этюды. Он хоть, по-видимому, и не вносит этих этюдов в эту картину, но беспрестанно соображается с ними, чтобы не напутать, не наврать и не отдалиться от природы. Если же вас Бог наградил замечательностью особенною и вы, бывая в обществе, умеете подмечать его смешные и скучные стороны, то вы можете составить для меня типы, то есть, взявши кого-нибудь из тех, которых можно назвать представителем его сословия, или сорта людей, изобразить в лице его то сословие, которого он представитель, – хоть, например, под такими заглавиями: Киевский лев; Губернская femme incomprise (непонятая женщина); Чиновник-европеец; Чиновник-старовер и тому подобное. А если душа у вас сердобольная и состраждет к положенью других, опишите мне раны и болезни вашего общества. Вы сделаете этим подвиг христианский, потому что из всего этого, если Бог поможет, надеюсь сделать доброе дело. Моя поэма может быть очень нужная и очень полезная вещь, потому что никакая проповедь не в силах так подействовать, как ряд живых примеров, взятых из той же земли, из того же тела, из которого и мы…»[509]
Несмотря на настойчивые просьбы, с которыми он обращался к друзьям и знакомым почти в каждом своем письме в Россию, они, ленясь или не придавая этому значения, не спешили делиться с ним столь необходимыми ему наблюдениями. Там, похоже, никто не принимал его просьбы всерьез. Он же, лишенный сведений о жизни и людях в России, ничего не мог писать. По крайней мере это служило ему оправданием, почему он сидит сложа руки.
Надежда на возрождение прежних творческих сил после сожжения второго тома «Мертвых душ» недолго теплилась, и его снова охватила неуверенность в себе. Какая пустота в его утомленном мозгу! Сможет ли он заново завязать сюжет, управлять действиями персонажей? А вдруг его нерешительность является признаком того, что Бог отвернулся от него? Если это так, то не значит ли это, что он должен оставить литературу? Чтобы рассеять внутренние сомнения, он решил написать отцу Матвею Константиновскому:
«Признаюсь вам, я до сих пор уверен, что закон Христов можно внести с собой повсюду… Его можно исполнять также и в званьи писателя. Если писателю дан талант, то, верно, недаром и не на то, чтобы обратить его в злое… Разве не может и писатель в занимательной повести изобразить живые примеры людей лучших, чем каких изображают другие писатели?.. Примеры сильнее рассужденья; нужно только для этого писателю уметь прежде самому сделаться добрым и угодить жизнью своей сколько-нибудь Богу… А я, имея талант, умея изображать живо людей и природу…разве я не обязан изобразить с равною увлекательностию дюдей добрых, верующих и живущих в законе божием? Вот вам (скажу откровенно) причина моего писательства, а не деньги и не слава».[510]
И Жуковскому:
«Писатель, если только он одарен творческою силою создавать собственные образы, воспитайся прежде как человек и гражданин земли своей, а потом уже принимайся за перо!.. Истинное созданье искусства имеет в себе что-то успокаивающее и примирительное. Во время чтенья душа исполняется стройного согласия, а по прочтении удовлетворена… Искусство есть водворенье в душу стройности и порядка, а не смущенья и расстройства…
Если письмо это найдешь не без достоинства, то прибереги его. Его можно будет при втором издании „Переписки“ поставить впереди книги на место „Завещания“, имеющего выброситься, а заглавье дать ему: „Искусство есть примирение с жизнью“».[511]