День девятого апреля уходил в историю. Последние выстрелы слышались со стороны кенигсбергского зоопарка. Оттуда шли колонны пленных в обвисшей грязной форме, с мрачными лицами, испачканными сажей.
Пленные боязливо уступали дорогу, когда им навстречу попадались измученные группы людей в полосатой одежде узников. Это были освобожденные из лагерей, тюрем, подземных заводов — поляки, французы, голландцы, англичане, югославы, румыны, греки, итальянцы. Они шли весело, поднимали вверх сжатые кулаки, кричали нашим бойцам:
— Рот фронт!
— Спасибо!
Чернявый, со впалыми щеками француз в полосатой робе, но уже в берете, вышел вперед и, блестя счастливыми глазами, обратился к Ромашкину, протягивая какую-то бумагу: — Тоува-рищ, передайте это для ваше командование, для ваше правительство!
И ушел, приветливо махая рукой.
Ромашкин прочитал:
"Господин премьер-министр, господа советские генералы, товарищи советские солдаты. Мы, французы, узники фашистов, выражаем вам в наш самый счастливый день очень большую благодарность за возвращенную нам свободу и жизнь. Мы никогда не забудем вас, дорогие друзья. Будь проклят фашизм!
Да здравствует Красная Армия!
Да здравствует СССР!
Да здравствует Франция!"
Ромашкин отдал эту бумагу подполковнику Линтвареву.
— Это очень ценный документ, — сказал замполит. — Его надо послать в газету.
Сверхмощная неприступная крепость Кенигсберг была взята Красной Армией в течение трех дней.
Впервые за всю войну не нужно было спешить, перегруппировываться и отправляться на какой-то другой участок. Бои в Восточной Пруссии почти всюду закончились. Только на Земландском полуострове, на берегах залива Фришес-Хафф, добивали сбившиеся туда остатки прусской группировки. Но там было достаточно наших войск, и части, взявшие Кенигсберг, остались вроде бы без дела.
Ромашкин всю войну мечтал отоспаться после окончания боев, думал: завалится на неделю и будет спать беспробудно. Но вот представилась такая возможность, а спать совсем не хотелось. Солдаты и офицеры ходили по огромному городу, на его улицах кое-где ещё догорали головешки. Небезопасно было передвигаться между многоэтажными зданиями, выгоревшими внутри. Иногда махина в пять — семь этажей вдруг плавно кренилась и с грохотом падала, подняв пыль выше соседних домов.
И все же Ромашкин со своими ребятами ходил, рассматривая чужой мир, глядел на вывески кафе, магазинов, кинотеатров, мастерских, заглядывал в брошенные квартиры, разговаривал с вылезшими из подвалов стариками и женщинами. У них был измученный, пришибленный вид — ещё не опомнились после бомбежек и артиллерийского обстрела.
Во дворах, скверах, на площадях толпились красноармейцы, умывались, сушили портянки у костров, варили еду, смеялись, отдыхали.
Ромашкин вместе с ребятами вернулся к кострам своего полка. В это время подъехали на «газике» член Военного совета Бойков и командир дивизии генерал Доброхотов.
— Ну, как жизнь, товарищи? — весело спросил Бойков.
С тех пор как Ромашкин видел его последний раз, Бойков немного располнел, лицо округлилось, но глаза по-прежнему были улыбчивыми и добрыми. «Забот стало меньше, — подумал Василий, — вот и поправился». Генерал увидел Ромашкина, воскликнул:
— Жив наш курилка! — И шагнул навстречу, протягивая руку.
— Живой, товарищ генерал, — ответил Ромашкин.
Разведчики гордо поглядывали на бойцов, сразу их окруживших: вот, мол, как наш командир с таким большим начальством, запросто!
— Что-то ты за войну мало вырос! Сколько хороших дел совершил, а все в лейтенантах ходишь.
— В старших, — поправил Ромашкин.
— Товарищ Доброхотов, надо поправить это дело. Скоро перейдем на мирные сроки выслуги. Надо Ромашкину хотя бы капитаном войну закончить. Заслужил!
— Поправим, товарищ член Военного Совета, — сказал комдив. — В бою ведь так: воюет и воюет человек, делает свое дело хорошо, а мы к этому привыкаем, будто так и надо. Сегодня же отправлю представление.
— Мне по должности не положено, — смущенно сказал Ромашкин.
— И должность найдется, — успокоил комдив.
Ромашкин посмотрел на своих разведчиков. «Значит, придется с ними расставаться? Куда и зачем уходить мне от своих людей? А может, даже из полка заберут?» Василий торопливо стал просить:
— Товарищ генерал, может быть, довоюю со своим полком до победы, а там видно будет?
— Все, уже довоевался. Нет у нас впереди боевых задач. Мы войну завершили.
Вдруг зароптали, заговорили солдаты, молча слушавшие весь этот разговор:
— Как же так, а Берлин?
— Мы на Берлин хотим!
— Воевали, воевали, а Берлин без нас брать будут?
— Ведите нас на Берлин!
Бойков улыбался, потом негромко, чтобы затихли, сказал:
— Вы свое дело сделали. Остались живы, разве этого мало?
— Мало! Мы Берлин хотим взять!..
— Вот развоевались! — засмеялся Доброхотов.
Генералы уехали по своим делам, а солдаты ещё долго говорили о том, что в Берлине побывать надо бы.
Василий думал о погибших друзьях, они представлялись ему живыми. Вот отец в наглаженном синем костюме, при галстуке, всегда деловитый, озабоченный какими-то городскими делами. Василий так и не видел отца в военной форме, поэтому вспоминался он в своем гражданском костюме. Блестя золотыми зубами, встал в памяти улыбчивый, отчаянный Иван Петрович Казаков. В его доме теперь горе, родные даже не подозревают о той шутке, которую Петрович придумал для них. На все чудачества, наверное, были бы согласны его близкие — и траншеи отрыли бы, и по колени в воде ночь просидели бы, только бы возвратился их Иван. А Костя Королевич, голубоглазый, румяный, стоял, стеснительно потупясь, будто ни к боям, ни к подвигу никакого отношения не имел. И мудрый, добрый комиссар Гарбуз словно заглянул в душу Ромашкина и напомнил: «Повезу тебя на Алтай, подберем тебе самую красивую невесту в районе». А всегда остроумный, порывистый Женя Початкин шепнул: «Прощай, Вася, желаю тебе в мирной жизни всего самого хорошего». Был бы Женя прекрасным инженером… И скромный, всегда подтянутый, отменно дисциплинированный Коноплев.
Вспомнил Ромашкин и других отличных ребят — здоровяка Наиля Хамидуллина, не придется уж ему больше делать автомобили на Горьковском заводе; пекаря Захара Севостьянова, добрейшего русоволосого силача, который мечтал кормить свежим ароматным хлебом своих земляков. Тихо приблизился печальный, скромный и честный штрафник — профессор Нагорный, грустно улыбаясь, закрывал на груди рану, кивая головой, устало сказал: «Ничего, я дойду!» Целая вереница шумных румяных младших лейтенантов — выпускников училища, легших в землю на подступах к Москве, — уходила в прошлое.