Тут ночь пала, и слышим мы, стали красные отходить. Стрельба стихла, голоса дальше, и скоро совсем лес заглох. Сначала никто из нас не спал, а потом все сразу захрапели — голыми руками нас бери. Однако просыпаюсь и вижу: стоит надо мной прапорщик Батюшков, одной ручкой меня за плечо трясет, а другой брючки-галифе чистит.
— Вставай, — говорит, — старина! Противника мы прогнали надо с полком соединяться…
Я глазам своим не верю, зенки протираю.
— А позвольте, — говорю, — спросить, господин прапорщик где вы вчера были? Ротного командира, мол, убили, и мы вас искали, чтобы вы роту приняли.
— А я, — отвечает, — сначала при командире полка находился, а потом, когда они с резервом в обход пошли, пошел к роте, да по дороге заблудился.
«Не мое, думаю, дело!» Встал и бойцов поднял. Потом мы проклятый бугорок перешли, с которого в нас красные палили. А уж там остатки наших рот копошатся. И из офицеров настоящих, значит, — никого. Командир полка убит, ротные перебиты или ранены, и только субалтерны меж бойцов ползают. И наш из них самый фасонистый.
— Принимаю, — кричит, — командование полком! Слушай мою команду! — А от полка-то человек семьдесят всего осталось.
А тут и казачки подходят из штаба дивизии, телефонисты проволоку тянут, резервы маршируют. Господин прапорщик Батюшков сияет, как именинник, и нам на него глядеть приятно — не до славы нам, да и какие награды солдату? Пусть пользуется… А потом нас обратно в Камышлов отправили, и аптекарская барышня там всё меня о поручике Раке расспрашивала. «Как, мол, умер, мучился ли?» — «Не очень, говорю, мучился — терпеливый был покойник, из хохлов». И, чтобы порадовать ее, опять говорю: «Перед последним вздохом вас вспомнил. Дайте, говорит, мне мою баклагу, в которую мне барышня из Камышлова вино наливала. Посмотрел на баклажку и последний вздох испустил». Барышня очень меня за это приветствовала.
— А как же вы думаете, Кузмич, — спросил я, — действительно Батюшков заблудился, возвращаясь в роту, или просто спрятался, забился со страху в яму и так пролежал до рассвета?
— А этого я сказать вам не могу, — ответил Кузмич, допивая вино. — И так может быть, и этак. А если правду говорить, господин хороший, так и всё оно одно, как тогда было. Ну, не прятался бы — и убили, а что хорошего? Всё наше геройство насмарку пошло, и выходит так, что мы зря человеческие души губили.
И, вздохнув, уже направляясь к выходу:
— Ничего теперь сказать нельзя, что к чему. Всё шиворот-навыворот скосилось… А вино ваша действительно хорошая, сладкая и крепкая. Покойной ночи, спасибо за приятный разговор!..
VI
Вскоре после того дня, когда я в избытке раскаяния крепко пожал Мишину руку, стал я замечать некоторую перемену вето отношениях ко мне. Правда, врал он как прежде, но уже без прежней приятности, без легкости и вдохновения — повторялся, путался и так небрежничал, что мне становилось даже обидно… Право, он словно издевался надо мной и при этом высокомерничал, чванился.
Разобраться в Мишиной психологии нетрудно, конечно.
Раньше — он это понимал — я не верил ему, но из любезности, из вежливости делал вид, что верю, и Миша ценил мою снисходительность и любил меня за нее. Теперь же. когда я проявил искреннее раскаяние за прежнее скрытое недоверие к его рассказам, ибо нашелся свидетель, удостоверивший относительную правдивость одного из них, — Миша стал требовать от меня беспрекословной веры ко всей его брехне. А так как по этой брехне выходило, что он — генерал-майор, окончил пажеский корпус, интимный друг адмирала Колчака, любовник Веры Холодной, что «Парамаунт» купил у него за 10 тысяч долларов какой-то сценарий, то сами посудите — чем же рядом с ним становился я, бедный провинциальный писатель?
Миша начал помыкать мною, подсмеиваться над моей полнеющей фигурой, требовать денег взаймы, распространяя в то же время слухи, что я существую на свете только благодаря его дружеской моральной и материальной поддержке. Конечно, очень скоро от наших приятельских отношений не осталось и следа, и мы разошлись, как в море корабли.
И подумать только, что всё это случилось лишь из-за дружеского, крепкого рукопожатия! Не следовало быть мне сантиментальным — потерял ведь такого приятного человека!..
I
Последняя ночь года. Но, должно быть, не хочет она отпускать старый год — бунтует вьюгой, свищет черным ветром, и в телеграфных проводах воют все демоны тьмы и бури.
Борясь с ветром и метелью, пробирается по рельсам поезд. Паровоз похож на человека с фонарем, на старца. Ему трудно, он тяжело дышит. Потом бегут вагоны.
Белесые призраки вьюги заглядывают в освещенные окна, наклоняются, взмахивают руками, отпрыгивают.
Простучали вагоны. Мелькнул красный огонек позади последнего. И опять нет ничего, кроме ветра, летящего снега и надрывного воя телеграфных проводов…
II
Станция.
На платформе пусто. Лишь два-три человека в мохнатых шубах, с фонарями в руках, что-то кричат, бегут куда-то. Вьюга чисто подметает перрон.
Звон станционного колокола. Кто-то подгоняемый ветром бежит к вагонам. Свисток. Первый тяжелый вздох паровоза, скрежещущая дрожь по всему хребту состава и снова — борьба с бурей.
Человек, только что подбегавший к поезду, стряхивает снег с шубы в коридоре вагона второго класса. Он тяжело дышит. У ног его простой, старый, потертый чемодан. Чемодан берет проводник.
— Пожалуйте за мной!
Пассажир рад русскому языку проводника, приветливости. В течение нескольких часов он слышал только вой ветра, чувствовал, как леденеет лицо, обмерзают усы да пронзительно кричит на лошадей возница-китаец. Пассажир прибыл на станцию из глухого китайского городка. Буря застала его в пути, буря обрушилась на него, как лавина обрушивается на альпиниста, — засыпала, смяла, чуть не погубила. И много раз в пути тревожная мысль царапала сердце путника: доедет ли, благополучно ли доберется, не погибнет ли? И вот все-таки добрались, хотя едва не опоздали к поезду.
— Пожалуйте вот сюда. Место хорошее, внизу…
— Спасибо, спасибо… Ох и замучился!..
— Такая ночь! Плохо принимает новый год.
В купе совсем тепло. С верхних полок торчали ноги в военных штанах, примотанных у щиколоток тесемками. Шерстяные носки. Спят китайские офицеры. Их сабли и — в желтых кобурах — револьверы висят на крючках с обеих сторон окна. Слева, внизу, из темноты — огонек папиросы.