У мыслящих людей, мучительно застрявших на проблеме расхождения веры и разума в нашем мире, эта дисгармония проявляется, как правило, в том, что человек сознаёт невозможность бытия без абсолютного нравственного и эстетического начала, сиречь Бога – но действительность не даёт этому никаких подтверждений, никаких доказательств… А вот у Пестеля было наоборот. «У меня сердце материалиста, – говаривал он с усмешкой, – но умом я понимаю, что Бог нужен для метафизики, как для математики нуль» [44, т.4, 241]. И вот с таким багажом: пониманием необходимости и отсутствием веры избранник взялся за преобразование мира.
Вот отчасти и ответ на вопрос: почему же всё-таки романтики стали фанатиками? Почему тайные общества из интеллектуальных клубов превратились в боевые организации, а потом и в толпы мятежников?.. Да хотя бы потому, что там был Павел Пестель! Его ум, его воля повлекли многих, воздействовали как гипнозом. Властная, сильная, тяжёлая личность точно прессом давила рыхлые, сырые сборища, выдавливая из них лишнее, выжимая бесконечные и бесплодные дискуссии. Дисциплина вместо приятельства, диктатура вместо дружбы – к этому неумолимо двигались взрослеющие русские юноши взрослеющего XIX века, хотя дойти им до их цели так и не было дано.
Священный Союз не смог стать духовным небом Европы. Александр долго не хотел с этим мириться; правду говоря, он так и не смирился с этим. Тем паче он не отказался от мысли о победе нашего мира над злом и возвращении в Царство Божие. Он лишь понял со временем, что ему, Александру I, эту битву не выиграть. И не Священному Союзу. Грустная правда – но и её император вынужден был принять как данность. Спокойнее в Европе не стало. Наоборот, после нескольких лет затишья шевеление недовольных стало явным, опасным и пугающим. Меттерних, конечно, был прав.
В 1819 году Александр ощутил это по Царству Польскому. Четыре года назад, утверждая конституцию этого царства, год тому назад открывая сейм, он думал, что создаёт в своей империи зародыш будущих гражданских свобод… Но в 1815-м благоволение государя к полякам разобидело и возмутило многих русских, а в 1819-м недовольство стали проявлять сами «ясновельможные». Свобод, дарованных императором, теперь уже показалось мало…
Александру пришлось пережить очередное разочарование. Правда, за последние годы к этому было не привыкать, но каждый такой случай бьёт по сердцу, а сил всё меньше и меньше… Царь чувствует, что он от этой жизни очень устал.
Там же, в Варшаве, он признаётся в этом брату Константину. И впервые он явно и ответственно говорит о том, что хочет оставить престол. Впоследствии, впрочем, историки, зная о странных событиях вокруг завещания и кончины Александра, усматривали намёки на предполагаемое отречение и уход царя в разное время оброненных им фразах. О юношеских вздохах насчёт «домика на берегу», конечно, повторяться не стоит, а вот в зрелые годы… Так, будучи в Киеве (когда посещал схимника Вассиана), однажды за парадным обедом он вдруг заговорил о том, что глава большого государства должен пребывать в своей должности лишь до того, покуда ему позволят это силы и здоровье… Затем конкретизировал данный тезис: «Что касается меня, то в настоящее время я прекрасно чувствую себя, но через десять или пятнадцать лет, когда мне будет пятьдесят…» [5, 345].
Тут присутствующие зашумели, наперебой говоря, что они и слышать не хотят об этом, что уверены в долгих и счастливых летах жизни их обожаемого монарха… Александр улыбнулся и сменил тему.
А в 1819 году великий князь Николай Павлович к великому своему изумлению услышал от старшего брата, что именно ему, Николаю, а не Константину предстоит в не очень далёком будущем возложить на себя шапку Мономаха, поскольку бездетный и давным-давно не живущий с женой Константин решил от престола отказаться. Более того! Стать царём Николаю предстоит ещё при жизни Александра, ибо тот хочет со временем удалиться не только от власти, но и от «мира» [там же].
Услыхав такие новости, Николай и его жена Александра Фёдоровна на какое-то время потеряли дар речи; потом опамятовались и залепетали что-то вроде: что вы, что вы, Ваше величество… дай Бог вам царствовать и здравствовать… и этот разговор тоже сам собою рассеялся на какой-то неопределённой ноте.
Да, со временем мотив ухода, к чему прибавился ещё и мотив нежелания Константина править, зазвучал вполне серьёзно. Несомненно, старшие братья о чём-то втихомолку говорили друг с другом; весьма также вероятно, что курсе их переговоров была Мария Фёдоровна… Однако, всё это пока было больше похоже на пробные шары. А вот в варшавской беседе – это сентябрь 1819 года – Александр высказывается почти официально (Константин законный наследник, никто его престолонаследного первенства не отменял!): «Я должен сказать тебе, брат, что я хочу абдикировать [отречься – В.Г.]; я устал и не в силах сносить тягость правительства, я тебя предупреждаю для того, чтобы ты подумал, что тебе надобно будет делать в этом случае» [6, 72].
Константин полушутливо-полувсерьёз отвечал, что в этом случае он готов быть брату камердинером и чистить ему сапоги; Александр расчувствовался, обнял брата, поцеловал и сказал: «Когда придёт пора абдикировать, то я тебе дам знать, и ты мысли мои напиши матушке»[6, 73].
Великий князь Константин действительно не хотел царствовать. Он слишком хорошо помнил 11 марта! Убийство отца навсегда отшатнуло его от престола, хотя он и продолжал по закону числиться в наследниках… К двадцатилетию Александрова царствования пассивное отлынивание переросло в твёрдую неуступчивую позицию: Константин категорически не желал оказываться на троне. Он нашёл себе в жизни уютную, тихую нишу в Варшаве, комфортно в ней обретался, и глубоко безразличны ему сделались и Петербург и тем более имперская корона.
Должно сказать, что чуть позже у Константина Павловича появился и формальный повод для самоотвода; но о том разговор отдельный. Сейчас – о делах европейских.
1 января 1820 года по Григорианскому календарю сменилась очередная цифра десятилетий на календаре всемирной истории. И в этот же день человек по фамилии Риего-и-Нуньес нанёс Священному Союзу удар – наверняка показавшийся тому чем-то вроде булавочного укола. Но политическая ткань союза от этого укола вдруг стала расползаться с катастрофической быстротой…
Испанский офицер Рафаэль Риего-и-Нуньес во время Пиренейской кампании Наполеона попал к французам в плен, очутился во Франции, провёл там несколько лет. Чем он это время занимался – дело тёмное, но вернулся он на родину не просто масоном, а масоном-экстремистом; в сущности, его взгляды проделали эволюцию, подобную взглядам Пестеля. А испанские масонские ложи подобно русским, год за годом превращались в глубоко враждебные правительству организации, разрастались, координировали действия… Так что, когда 1 января 1820 года в портовом городе Кадис, близ которого Нельсон когда-то настиг франко-испанский флот, Риего взбунтовал экспедиционный корпус, предназначенный для отправки в Южную Америку – неожиданно для оплошавшей королевской власти полыхнуло по всему югу страны.