Вот это-то чувство, эту способность «всемирного боления за всех» Достоевский решил отдать своему Версилову, вернувшемуся в Россию, чтобы найти ту крестьянку, которая носила под сердцем его сына; найти и сына своего, чтобы передать ему опыт своей судьбы, потому что в сыне его — будущее России, а значит, и Европы и всего мира... В русской идее Версилова Россия вместит в себя и Европу, всю ее культуру, накопленную веками и всеми народами Запада, и не растворится в ней, а соединится в новом, высшем синтезе, в котором совокупятся все души народов в понимании и сочувствии.
Достоевский еще и еще перечитывает Герцена, Чаадаева, вновь убеждается: Версилов не будет выдумкой, он действительно реальный, «высший культурный тип» русского мыслителя-всеевропейца. Герцен на Западе должен был страдать, а, по его собственным словам, «страдать вдвойне, страдать от своего горя и от горя Европы, погибнуть, может быть, при разгроме и разрушении, к которому она несется на всех парах, погибнуть от отчаяния, разъедавшего душу, парализующего волю к действию. Вера в Россию спасла меня на краю нравственной гибели, — писал Герцен. — ...В самый темный час холодной и неприветливой ночи, стоя средь падшего и разваливающегося мира и вслушиваясь в ужасы, которые делались у нас, внутренний голос говорил все громче и громче, что не все еще для нас погибло...
За эту веру в нее, за это исцеление ею — благодарю я мою родину».
Да, Версилова Достоевский теперь видел уже достаточно определенно. Но роман все-таки не шел. Не шел, и все тут. Пока не отыскал новый ход.
«Герой не Он, а МАЛЬЧИК», именно потому, что будущее все-таки не за Версиловым, не за «отцами», но — за «детьми». Как осознают себя сами «дети», как воспринимают опыт отцов? Тут нужна форма исповеди, но способен ли ребенок не просто осознать, но и воспроизвести в слове все те идеи, которые уже сложились в связи с образом Версилова, от которого он ни в коей мере не собирался отказываться? Решил — герою будет лет 20 — возраст переходный: человек уже способен все понимать, жизнь уже успела дотронуться до его души своим липким прикосновением, но он еще и не настолько искушен жизнью, чтобы потерять искренность, непосредственность ребенка.
«Я взял душу безгрешную, — объяснял он сам чуть позже, — но уже загаженную страшной возможностью разврата, раннею ненавистью за ничтожность и случайность свою...» Случайный плод случайного сожития аристократа Версилова с крестьянкой, его сын ощущает жизнь и все в мире через свою раннюю оскорбленность — тоже как случайность и всеобщую разъединенность. Он уже познал истину — все позволено, потому что нет высшей идеи, в которую верили бы все свято, но и без идеи нельзя, и ему нужно самому найти, выработать ее хотя бы для себя самого. Как она нисходит в юную душу? — Пусть сам и поведает — решил писать роман от лица подростка. Не озаглавить ли: «Вступление на поприще»? или — «Беспорядок»? или как у Тургенева — «Отцы и дети»? или... В конце концов назвал: «Подросток». Потом добавил: «Подросток. Исповедь великого грешника, писанная для себя», — потому что он пройдет через многие искушения, через разврат мысли и чувства, но, будучи по природе идеалистом, не потеряет веры в правду. Но что считать за правду? «Нравственных идей ни одной не осталось, и, главное, с таким видом, будто их никогда и вовсе не было. Помутились источники жизни», — набрасывает он. И как найти ответ подростку, как и во имя чего жить в мире хаоса, беспорядка, вседозволенности и всеобщего разложения?
Общество охвачено настоящей эпидемией убийств и самоубийств: детоубийства, отце- и даже материубийства сделались явлениями не единичными и, что страшно, никого уже не потрясают: привыкли. Среди самоубийц — крестьяне, женщины, дети. За последние пять лет население Петербурга увеличилось на 15 процентов, а рост самоубийств — на 300...
Близкий знакомый Достоевского, адвокат Кони только что опубликовал в «Русском календаре» Суворина на 1875 год эти жуткие цифры. «Комедии, драмы, оперы, оперетки, балы и вечера — словом, все обстоит благополучно, — читал он в «Календаре», — «событий» бездна! И вдруг, среди беззаботного веселья и разгула словно погребальный, зловещий аккорд раздается, чуть ли не ежедневно: пустил себе пулю в лоб, утопился, зарезался, приняла яду... Убивают себя из-за ничего, лишают себя жизни — взрослые и юные, мужчины и женщины, люди, надломленные жизнью, усталые, и люди, еще не начавшие жить, юноши, почти дети...» Появились даже идейные самоубийцы. И Достоевский решил ввести в роман обрусевшего немца Крафта, который, постоянно размышляя о судьбе России, пришел вдруг к выводу, что история русского народа подходит к концу, что народу предназначено теперь лишь послужить материалом для более «благородного» племени, а потому, решит он, и вовсе не стоит жить в качестве русского — и кончит самоубийством:
Но даже и в подобных, болезненно-извращенных вывихах разума виделась Достоевскому все та же потребность молодого поколения в руководящей идее, доводящей порой до чудовищных крайностей. Даже и в честном, самоотверженном нигилизме видел он теперь проявление именно такой крайности. Тем более необходимо четко и решительно отделить в романе «истинный нигилизм, всегда связанный с социализмом», — записывает он, — от «нигилятины» — «нахального отрицания с чужого голоса».
Подросток пройдет и через подобные искушения, ибо близок с Крафтом, и со всем его кружком молодых людей, ищущих осмысленной жизни и дела среди всеобщей, как им представляется, бессмысленности. Газеты в это время пестрели отчетами о процессе группы Долгушина, многие из долгушинцев проходили еще и по делу Нечаева. И в какие же глухие дебри бездуховности уводит порой поиск истины: жена Долгушина объясняла, например, в ходе следствия задачи и цели кружка: «Собирались все вместе по вечерам и занимались решением разных вопросов, из которых главнейший был вопрос о «нормальном человеке». При этом разбирались потребности человека с его физиологической стороны, и мы пришли к тому убеждению, что бедность и невежество суть главнейшие причины, почему большинство не удовлетворяет своим физиологическим потребностям». В спор с участниками кружка Дергачева, в котором читатели сразу же распознают Долгушина, в спор о подмене высшей нравственной руководящей идеи вопросом об удовлетворении своих физиологических потребностей, вступит в романе и Подросток.
Что ж,удивляться «вывихам» детей не приходится: «Теперешнее поколение — плоды нигилятины отцов. Страшные плоды. Но и их очередь придет. Подымается поколение детей, которое возненавидит своих отцов». Но не только в культурном, образованном слое общества замутились источники нравственного отношения к жизни, видно по всему — не избежать ему искушения. Кабак, по замечанию Герцена, вполне замещает теперь место и функции фельдъегеря, стоявшего над русским народом. Вот уж что действительно чревато будущим...