Ты сам окружил себя идиотами, когда у тебя притупилась художественная бдительность, атрофировался инстинкт интеллектуального самосохранения. Уж лучше твоя злость, даже злоба, чем умиленнорасслабленное состояние, которым не пользовался только ленивый.
Вот почему мы так обрадовались тогда этому стиху, надеялись, что не рецидив, а возврат.
Ни то, ни другое: ты написал еще три таких злых стиха. И все в эпистолярной форме: стихи-послания. Как этот мой роман – письмо тебе на тот свет. Один стих – антилюбовный и несправедливый, но сильный – своей femme fatale. Другой – имперский, антиукраинский, так и назвал: «Ода на независимость Украины». А за пару месяцев до смерти – православным прозелитам, тем самым жертвам обреза, что целуют образа. Фактически, памятник собственному пенису, борозда от которого длинней, чем вечная жизнь с кадилом в ней.
– Ты ему должен быть благодарен, – сказала я. – Послужил тебе музой.
– То есть антимузой? Подзарядил севшие батареи? Ты это хочешь сказать? Нестыдный стишок, да? Это называется отрицательным вдохновением. В смысле: от паршивой овцы хоть шерсти клок.
Что со стишками полный завал и муза забыла к нему дорогу, скулил постоянно.
– Она тебе давала клятву верности?
– Верность, ревность – от перемены слагаемых и прочее, – и меланхолично, без никакого любопытства спрашивал: – С кем она сейчас?
– А если ни с кем? Если она поменяла профессию?
– Стала бля*ью? Так эта девка всегда слаба на передок. Знаешь, Ахматова, когда узнала про мои любовные нелады понятно с кем, выговаривала мне, что пора бы уже отличать музу от бля*и. Она и Натали считала бля*ью – зря Пушкин с ней связался. Одно отдохновение – Александрина, свояченица… – Сделал паузу, а потом ответил на никем не заданный вопрос: – Да, в том числе. Ах, мне бы свояченицу! А я с тех пор разницы не вижу. Что муза, что бля*ь…
О своем любовном поражении распространялся налево и направо в мельчайших деталях, хотя вроде бы не мазохист. Ставя в неловкое положение слушателей. Любовь – высокая болезнь, и, как больной, ни о чем другом говорить ты не мог, только о своей болезни, пока не перескочил на метафизику. Метафизика – как способ самолечения и преодоления самого себя.
– Тогда представь, она – я о музе, а не о твоей арктической красавице – с другим. Да, да – с тем самым. Ты так его тогда расхвалил, что и музу убедил. Вот она и переметнулась от исписавшегося пиита к фавориту. С твоей подсказки. Теперь он ее ублажает ежедневной порцией рифмованных строчек. У него стихи как вода из крана.
– Забытого закрыть. И не ублажает, а насилует, крошка. И терзает.
Бедняжка! А надо наоборот.
– Невпродёр.
– Не поэт музу, а муза насилует поэта. Господи, какое это блаженство – быть изнасилованным музой!
– А может, дядюшка, ты все-таки мазохист? Коли ждешь насильницу. А представь, твоя муза пошла покакать.
– Так долго? У нее что – запор? Раньше полсотни стихов в год – норма, а сейчас дюжину с трудом наскребаю.
– А ты не дожидаясь вдохновенья.
– То есть без эрекции?
– Фу! Ты запутался в метафорах, – говорю на его манер.
Его любимый анекдот на предмет mixed metaphor: «Мама, а клубника – красненькая, с черными точечками?» – «Да». – «А она с усиками!» – «Ну да. Отстань!» – «С усиками и ползает?» – «О, черт! Опять божьих коровок нажрался!»
Треп трепом, но иногда мне казалось, что музу, путая, ты отождествляешь вовсе не с бля*ью, а с мамашей всей этой великолепной девятки: Мнемозиной. Как говаривал поэт, с которым тебя сравнивают твои фаны: «Усладить его страданья Мнемозина притекла». А к тебе она перестала притекать, забыла адрес. Тем более ты его сменил: одну державу на другую. Вот твоя память и стала давать сбои. Не в буквальном, конечно, смысле. Все, что тебе оставалось теперь – следить, как вымирают в ней все лучшие воспоминанья. В памяти, а не в душе! Может, потому тебе и Тютчев не по ноздре? Как реалист романтику? Тогда вот тебе твой любимчик: «Дар опыта, мертвящий душу хлад». И не есть ли тот твой антилюбовный эпилог к любовному циклу, который ты писал всю жизнь, а тут решил опровергнуть, результат душевной амнезии?
Она же – атрофия. Проще говоря – энтропия, с которой ты начинал борьбу, как только продирал глаза. Я ничего не путаю? Атропос, мойра, неотвратимая. Сиречь смерть.
Ты умер до того, как ты умер.
Поясняю: ты умер прежде, чем умерло твое тело. Привет Одену.
Стихотворение – точно труп, оставленный душой. Привет Гоголю.
А сколько таких трупов оставил ты?
Нобелевский синдром: злосчастной этой премией прихлопывают писателя как могильной плитой. Привет тебе.
Так говорил ты, дожидаясь Нобельки: хоть бы кто после нее сочинил что-нибудь стоящее! Ты – не исключение.
– Так что же, после Нобельки казнить? – поинтересовалась я.
Нобелька и есть казнь. Жертвоприношение писателя на алтарь поппопсы.
Сиречь масскультуры.
А как, кстати, величать эту переметчицу – с заглавной или с прописной? муза или Муза? Одна из или единственная? Нисходящая метафора: муза – бля*ь. Восходящая метафора: Муза – старшая жена в гареме поэта; не альтернатива любовницы, а ее предтеча, метафизический прообраз всех физических возлюбленных.
Ты писал Музу с большой буквы. Наперекор тебе буду писать музу с маленькой. Понял, почему?
– Ты пользуешься тем, что я не могу тебе ответить, – слышу замогильный голос.
Да. Пользуюсь. Ты забивал всех словами, обрывал на полуслове, слушал только себя, каждую вторую фразу начинал с «нет» – даже когда в конце фразы приходил к тому же, что утверждал собеседник. Собеседник! Тебе был нужен слушатель, а не собеседник. Ушная раковина – чем больше, тем лучше. В идеале, как у Диониса в сиракузских каменоломнях.
Ты привык к многолюдному одиночеству. Как говорил Довлатов, толпа из одного человека. Лучшие годы жизни ты прожил в стране, где у стен уши – даже когда один в своей питерской берлоге, у тебя был слушатель. Это твой идеал: слушатель, у которого нет голоса. И вот теперь безголосые берут реванш у монологиста за свое вынужденное немотство.
В том числе – я.
Выходит, главный предатель – это я, решившись на эту книгу незнамо для кого. Для тебя? За тебя? Написать то, на что сам ты так и не решился? Приходил в ужас от одной такой возможности – кто-нибудь обнаглеет настолько, что сочинит за тебя твое био. Присвоил себе эту прерогативу: о себе только я сам, биография поэта в его стихах. Отрицал биографов как вуайеристов.
А разве писатель не вуайерист по определению – за другими или за собой, без разницы? А вместе с ним – и читатель. Литература есть подглядывание за жизнью: сопереживание, возбуждение, катарсис. Театральная сцена, где отсутствует четвертая стена – наглядный пример массового вуайеризма. Или скрытая камера, как в Застеколье, когда миллионы телезрителей держат под колпаком как бы самих себя – таких же, как они, банальных человечков. Антитеза Зазеркалью: там все наоборот, шиворот-навыворот, а в Застеколье – все как есть. Пусть тавтология, а сама жизнь? Каждый день просыпаться и каждую ночь засыпать – не трюизм? Ты видел лето, осень, зиму и весну – больше ничего тебе не покажут, да? А разве весна равна весне? Ты даже секс находил монотонным – и ритм, и позы. Так и есть, коли без божества, без вдохновенья. А застекольщики – кто? Те, кто на экране, или те, кто перед экраном? Разве писатель не той же породы – мониторит в замочную скважину, хоть и устарелое понятие.