В кругу такого жизнеощущения и миропонимания, приводившего на свой лад, независимо от субъективных намерений, не к подлинной свободе, а к торжеству буржуазного эгоизма, оказался и Петр Чаадаев, подготовленный всеми жизненными впечатлениями к органическому восприятию декабристских идей. Позднее он будет стараться снять отмеченные противоречия в своей философии.
После поражения восстания декабристов Ф. И. Тютчев написал такие строки:
О жертвы мысли безрассудной!
Вы уповали, может быть,
Что станет вашей крови скудной,
Чтоб вечный полюс растопить.
Едва дымясь, она сверкнула
На вековой громаде льдов:
Зима железная дохнула,
И не осталось и следов.
Поэт оказался не совсем прав. Оставшиеся «следы» будут влиять и на творчество Чаадаева, и на размышления славянофилов и западников, между которыми он займет весьма своеобразное место, а также на многих мыслящих людей последующих поколений. Пока же Чаадаев находился, хотя целиком не подчиняясь ему, в жизненном русле своих гвардейских друзей-декабристов, не пренебрегая, впрочем, и иными связями.
Как отмечала дочь H. H. Раевского, Екатерина Николаевна, ставшая женой декабриста М. Ф. Орлова, Петр Чаадаев был чрезвычайно заметен в петербургском обществе. Будучи адъютантом командира гвардейского корпуса, он находился в постоянном общении с великими князьями Константином и Михаилом Павловичами, милостиво к нему расположенными. Оказывал ему расположение и будущий царь, великий князь Николай Павлович.
Петр Чаадаев находился в достаточно коротких отношениях и с другими людьми, занимавшими высшие государственные должности и делавшими политику. Адъютант командира гвардейского корпуса, бывший офицер Семеновского полка, был замечен и самим царем Александром I.
Вместе с тем «le beau Tchaadaef»[5], как называли его гвардейские офицеры, отличался в петербургском высшем свете, по словам Д. Н. Свербеева, «не гусарскими, а какими-то английскими, чуть ли даже не байроновскими, манерами». Внимательно следя за собственным положением в обществе, он старался держаться без излишней чопорности и придавал иной раз своему поведению свойственный гусарам оттенок искусственной простоты. Так, по рассказу очевидца, молодой офицер Петр Чаадаев любил похвастаться интрижками, которых вовсе не имел. «Никто, — писал, как всегда, слишком усердный в акцентах, но проницательный по существу Вигель, — не замечал в нем нежных чувств к прекрасному полу: сердце его было слишком преисполнено обожания к сотворенному им из себя кумиру. Когда изредка случалось ему быть с дамами, он был только что учтив; они между собою называли его настоящим розаном, а он был нарцисс, смертельно влюбленный в самого себя…»
«Розан» в Петербурге почти совсем перестал танцевать, чем некогда отличался в своей московской юности, и лишь изредка вступал в превосходно исполняемую им мазурку. «Нарцисс» же, если верить мемуаристу А. И. Дельвигу, проявлялся иной раз весьма оригинальным образом. По его рассказу, Чаадаев зашел однажды в модный петербургский магазин (особенно часто он заходил в Английский магазин) за какой-то безделкой и не нашел должного и скорого интереса к своей особе, поскольку продавец торговал ценную вазу. Для привлечения к себе внимания офицер разбил вазу и тотчас же за нее заплатил.
Эта гусарская выходка Петра Чаадаева кажется необычной для него по грубой форме выражения, что, возможно, обусловлено, помимо прочего, и самим местом происшествия. В кругу же ученых, писателей и художников, где он также часто бывал и где маститые творцы и ценители весьма и весьма прислушивались к его метким и неожиданным замечаниям, он держал себя изысканно непринужденно, спокойно и умно. Он был своим человеком в блестящем петербургском салоне президента Академии художеств А. Н. Оленина, где после встречи возвращающихся с учений бригад, наблюдений за работой саперных батальонов, исполнения других адъютантских обязанностей, после ужина в ресторане Фельета или игры в свайку с офицерами-приятелями «просвещенный гусар» рассуждал о значении искусства и о новейших идеях в кругу известных писателей.
Среди этих писателей находился и Николай Михайлович Карамзин, дом которого Чаадаев стал посещать еще в Царском Селе, когда находился там в составе лейб-гвардии Гусарского полка. «Во время пребывания Чаадаева с лейб-гусарским полком в Царском Селе, — замечал биограф, — между офицерами и воспитанниками Царскосельского Лицея образовались непрестанные ежедневные и очень веселые отношения. То было, как известно, золотое время Лицея… Воспитанники поминутно пропадали в садах державного жилища, промежду его живыми зеркальными водами, в тенистых вековых аллеях, иногда даже в переходах и различных помещениях царского дворца… Шумные скитания щеголеватой, утонченной, богатой самыми драгоценными надеждами молодежи очень скоро возбудили внимательное, бодрствующее чутье Чаадаева и еще скорее сделались целью его верного, меткого, исполненного симпатического благоволения охарактеризования. Юных разгульных любомудров он сейчас же прозвал «философами-перипатетиками», но ни один из них не сблизился столько с его творцом, сколько Пушкин».
Последний незадолго до знакомства с Петром Яковлевичем жаловался Вяземскому: «…время нашего выпуска приближается; остался год еще. Но целый год еще плюсов, минусов, прав, налогов, высокого, прекрасного!.. Целый год еще дремать перед кафедрой… это ужасно». «Ужасность» лицейского положения скрашивалась литературным творчеством. Первый успех множился, благосклонность публики росла, и к моменту сближения Чаадаева и Пушкина слава о талантливом поэте-лицеисте уже распространилась по Петербургу.
Потребность познания многообразия жизни находила у Пушкина выход в общении с гусарами. «Кружок, в котором Пушкин проводил свои досуги, — вспоминал его однокашник Корф, — состоял из офицеров лейб-гусарского полка. Вечером, после классных часов, когда прочие бывали у директора или в других семейных домах, Пушкин, ненавидевший всякое стеснение, пировал с этими господами нараспашку». Жизнь этих господ настолько увлекла юного поэта, что, когда стало приближаться время окончания Лицея, он начал добиваться у отца разрешения поступить в гусарский полк. Убеждал он и своего дядю, Василия Львовича, что нет ничего
…завидней бранных дней
Не слишком мудрых усачей,
Но сердцем истинных гусаров…
Но торжеству «гусарского» начала, составлявшего лишь одну из сторон сложной натуры Пушкина, препятствовало среди прочих обстоятельств и его общение с другими старшими товарищами. В ответ на приведенное выше замечание Корфа Вяземский заметил: «В гусарском полку Пушкин не пировал только нараспашку, но сблизился и с Чаадаевым, который вовсе не был гулякою; не знаю, что бывало прежде, но со времени приезда Карамзиных в Царское Село Пушкин бывал у него ежедневно по вечерам». Возлияния Бахусу и Венере на гусарских вечеринках не мешали, а может быть, по контрасту, и заставляли юношу удаляться в среду людей противоположного настроения. Находя высокий духовный материал в этой среде, он отвлекался не только от «не слишком мудрых усачей», но и от подражательного стихотворства. «Пушкин свободное время свое во все лето проводил у Карамзина, — писал в сентябре 1816 года один из лицеистов, — так что ему стихи на ум не приходили…»