— Митья! — не выдержав, крикнула Маквала, приподнимаясь на носках, и помахала ему рукой.
Каймаков повернул к ней круглое веселое лицо, качнул знамя, словно приветствуя им. Бедно одетый грузин, стоявший рядом с Маквалой, снял войлочную шапку с головы. Седые кольца волос придавали его лицу горделивость, свойственную людям гор.
— Гамарджвоба! (Победа!) — произнес он взволнованно и поглядел на Маквалу живыми зоркими глазами. — Видишь на его знамени кровавые пятна?
— Это кровь?!
— Да. Турки отправляли головы наших в Константинополь, а кисти отсекали от рук и ставили ими отпечатки на знаменах.
— Проклятые! — гневно воскликнула девушка, и маленький Митя показался ей теперь богатырем, окуренным порохом. Нино говорила: у них есть такой Мьикула Сельяниновьич.
— Раскидали разбойничье гнездо! — с силой произнес пожилой грузин. — Черная беда отодвинулась от ворот Иверии. Гамарджвоба!
А Митя вдруг представил цитадель, недавний бой, и, подтолкнув папаху, запел:
Ой, меж гор
Ахалцых стоит,
А вокруг стена…
Ров широк лежит…
Молодой грузин в чохе с высокой талией, возбужденно сверкая глазами, воскликнул:
— Паша хвастал: «Скорее русские достанут месяц с неба, чем с нашей ахалцыхской мечети». — Грузин рывком протянул руку вперед. — Вон тот месяц с их мечети — на повозке валяется!
На повозке действительно сиротливо лежал золотой полумесяц, сбитый с ахалцыхской мечети.
— Друг солдате! — крикнул молодой грузин Мите. — Заткни их месяц за пояс!
Митя не понял, о чем просит грузин, но дружелюбно подмигнул ему.
* * *
Через три дня Грибоедовы отправились в свадебное путешествие по Кахетии.
Считалось, что до имения Чавчавадзе в Цинандали верст сто семьдесят, и добирались они туда в коляске, запряженной четверкой лошадей.
Александр Сергеевич был необычайно весел, шутлив, и Нина, сидя рядом с ним, думала: «Так бы век ехать и ехать».
Этот бег коляски, линялая синь предосеннего неба, стук подков, голос мужа, словно вливающийся в ее душу, делали поездку какой-то особенной, праздничной.
Он, обняв Нину за талию, читал свои стихи:
И груди нежной белизною,
И жилок, шелком свитых, бирюзою,
Твоими взглядами под свесом темных вежд,
Движеньем уст твоих невинным, миловидным,
Твоей, не скрытою покровами одежд,
Джейрана легкостью и станом пальмовидным…
Ветерок озорно поднял над его непокрытой головой негустую прядь волос, бросил ее на высокий лоб. Наверно, таким же было его лицо, когда в Брест-Литовске, приглашенный на бал, въезжал он, проспорив, верхом на второй этаж; или когда, пробравшись во время богослужения на хоры костела, заиграл на органе «Камаринскую».
Подковы весело продолжали выстукивать: цок-цок, цок-цок… Горы придвигались все ближе, будто втягивали их в себя… Он почти пел:
Курись, огонек! Светись, огонек!
Так светит надежда огнем нам горящим!
Притянул Нину к себе:
— Что притихла, арчви?
…Как-то за полдень они въехали в селение на возвышенности — уже чавчавадзевские владения — и остановились, чтобы напиться воды, у лачуги из плетней с земляной крышей. На улице азартно играли босоногие мальчишки. Один из них с деревянным кинжалом за поясом, сидя на плечах товарища, воинственно кричал:
— Вахтанг! Леван! Гий! За мной!
Перегибаясь, наездник старался на скаку поднять небольшие камни с земли.
Как только Грибоедовы вышли из коляски, на порог лачуги высыпало человек десять ее обитателей, главным образом детей.
Пожилой крепкий горец с орлиным носом громко сказал детям, взмахнув рукавами изрядно потрепанной чохи:
— Кыш! — и они мгновенно исчезли.
Обращаясь к нежданным гостям, хозяин произнес почтительно, без приниженности:
— Семья Крушвили милости просит гостей в саклю.
Он с достоинством положил одну руку на кинжал, а другой показал на вход. Ладони у него такие широкие — впору печь в них лаваш.
— Нам бы только воды испить, — начал было Грибоедов, но Крушвили попросил:
— Не обижайте отказом, добрые люди. Мы всегда рады гостям.
Грибоедовы вошли в землянку. Посреди нее, под отверстием в крыше, тлел очаг. Резные брусья потолка потемнели от времени и копоти.
Вдоль стен на длинных низких лежанках из досок сложена ветошь, в нишах аккуратно расставлена глиняная посуда.
Резкий чесночный запах, казалось, пропитал стены.
Хозяин пододвинул скамью, жена его, изможденная, верно непосильным трудом, мгновенно накрыла стол чистой скатертью, поставила сыр, кувшины с вином и водой.
— Извини, батоно, чем богаты… — сказала хозяйка, — радость-то нежданная…
Крушвили усмехнулся:
— Кошка не может достать кусок мяса и мяукает: сегодня пост…
Он разлил вино по кружкам:
— За счастливый путь…
Завязался неторопливый разговор. Крушвили рассказывал о невзгодах последних лет: войне, саранче, граде, нашествии мышей, налете лезгин.
— А самым большим злодеем был управляющий Радишпи… Его бы воля — обложил сбором даже крик ишака! Хорошо князь наш, Александр Гарсеванович, да пребудет с ним благодать, узнал, что делает этот живодер, и выгнал его взашей. Да ведь князь наш — орел, высоко летает… Пусти его — с одним полком дойдет до Эрзерума…
Крушвили, вздохнув, заключил раздумчиво:
— Твоего пота другой не осушит… — и, словно спохватившись, не слишком ли много наговорил, добавил: — У нас еще что! Шестую часть князю отдаем. Вон рядом — половину отбирают…
Уже в коляске, продолжая путь, Грибоедов думал с горечью:
«Вот и все наши свободолюбивые устремления. Моя маменька вызывала в свое костромское имение солдат подавлять бунт; милый, обаятельный Александр Гарсеванович — счастливый обладатель родовых имений Цинандали, Мукузани, Напареули — хотя и пытается облегчить жизнь этим Крушвили, и отменил телесное наказание в своем полку…»
Грибоедов повернул к Нине помрачневшее лицо. Оно словно бы постарело, от недавнего оживления не осталось и следа. Над правой бровью взбух бугорок, две глубокие складки врезались в переносицу.
— Вдуматься только: садитель без плодов, — глухо произнес он. — Ты понимаешь, родная, народ разрознен с нами… Мы чужие между своими… Может показаться, что господа и крестьяне происходят от двух различных племен… Какой-нибудь скот, но вельможа и крез… Чаадаев прав: мы в заколдованном круге рабства, бессильны выйти из него и разбиваемся об эту проклятую действительность.