Однажды на репетиции виктюковской «Козы» разыгралась нешуточная драма.
Роман сговорился с группой из Останкино, возглавляемой своим телевизионным биографом Волосецким, что меня «разведут» во время фотосессии, приуроченной к премьере спектакля. Маэстро задумал выпустить программки с фотографиями, на которых мне надлежало обниматься с настоящей козой, хотя по прочтении пьесы я придерживался идеи, что животное для Эдварда Олби — все же высокая аллегория.
Приехав на репетицию, я обнаружил еще и телевизионную съемку в связи с предстоящей премьерой. Балкон в вечно ремонтируемом театре Виктюка, всегда державшийся на честном слове, на этот раз стойко выдерживал камеру на штативе и вместе с нею грузного оператора.
В полутемном зале тоже стояли телекамеры.
Во время непростой сцены, давшейся мне потом и кровью, Роман не кричал, как обычно, а неумеренно хвалил меня, а затем вдруг предложил сделать перерыв, увидев, что в зал потянулась целая делегация, состоявшая из какой-то деревенской тетки и, как мне привиделось, целого козлиного стада.
Коз на самом деле было всего четыре, но сам факт появления даже маленького зверинца в стенах здания, в котором привычно решались проблемы любви, ненависти и безоглядной страсти, заставил нас повалиться на пол от смеха.
Я еще не вполне отошел от трудного эпизода со своей супругой по пьесе, но уже зашелся от смелого эклектизма Мастера.
— Зачем же так много коз, — спросил я, — когда для фотографий хватило бы одной козочки?
— Выбери ту, которая тебе понравится. Вот! Она уже пошла к тебе! Смотри! Пошла, муся!
На сцену по ступенькам вместе с козой взобралась и хозяйка в заношенном казакине, держа в руке целое ведро очищенной моркови. Стесняясь и краснея, она показала мне, как надо приманить к себе козу. Я взял одну морковку и протянул Мусе. В этот же миг меня ослепили вспышками фотокамеры. Я почувствовал азарт дрессировщика: присел на полу, и животное потянулось ко мне за морковкой.
— Есть! — закричал Роман. — Гениальный кадр!
Он оживился, стал режиссировать мизансцены. Коза, понукаемая его восторженными возгласами, прошла сзади, тыркаясь в меня мордой.
— Блеск! — завопил Роман. — Это мы дадим на обложку!
Забегая вперед, скажу, что к моему ужасу этот кадр таки попал на обложку самой безвкусной программки — в театре, где больше привыкли к портретам его обнаженного премьера.
Я решил доиграть до конца.
Тетка, от которой за версту разило перегаром, на мою беду, подступила ближе.
— Ефимчик, дорогой, можно я это… спою?..
— Давайте, — разрешил я. — Мы споем с вами хором…
Хозяйка вышла на середину сцену, буквально завопила какую-то народную песню. И вдруг осеклась.
— Я вам ее дарю.
— Песню?
— Та не, козу, — со слезами на глазах ответила она. — Берите ее. Ничего не жалко.
В этот момент в зрительный зал ворвался страшный мужик в порванном ватнике, едва сдерживаемый милиционером.
Эстетский театр задрожал от грязного мата, которого здесь не слышали даже из уст своего предводителя.
— Бля, я те щас подарю, курва!
Дальше случился неразборчивый текст, из которого я только понял, что жить мне остается считанные минуты, и что муж нашей щедрой пейзанки задушит меня сейчас на глазах у всей виктюковской гильдии.
На помощь милиционеру поспешили, какие были у Виктюка в театре на тот час мущины: директор Гриша Тумасов и Волосецкий.
Тетка прижалась ко мне, ища у меня защиты.
Я задержал дыхание.
— Ой, убьет — повторяла она.
Мужика волокли в коридор, он театрально сопротивлялся, и потом еще целую минуту доносилось оттуда эхо слов, которые я вопреки примеру других отважных блоггеров, не процитирую здесь ни за какие коврижки.
Съемка завершилась в правильном месте. Зло увели, а добро вместе со мной и козой восторжествовало.
— Ничего страшного. Мы все успели, — заверил всех Виктюк.
— Не могли бы вы спуститься с этих ступенек вместе с козой? — попросил меня Волосецкий. — Так, как будто вы выходите с ней из дома?
— Отчего же, — спокойно ответил я. — Спустимся и со ступенек.
Коза преодолела спуск со сцены. Мы прошли через зрительный зал под присмотром работавших камер.
— Пройдите в фойе, — попросил Волосецкий. — Там уже тихо.
В фойе меня встречали как триумфатора.
— Вас приветствует программа «Розыгрыши», — сказала телевизионная дама, отделившись от своей группы.
Я жестом попросил выключить телекамеры.
Пришел мой черед орать.
Здесь течение моей Леты сковывается пароксизмом возбужденной памяти. Я и не вспомню никогда, что пришлось выслушать бедной редакторше.
Последние слова мои были:
— Этой записи не будет в эфире даже после моей смерти.
— Но почему? Вы были так трогательны.
— Не будет никогда, — добавил я. — Мне не хочется быть для вас трогательным.
По прошествии времени я понимаю, что читатель может не согласиться с моим гневом и даже заподозрить во мне лишенного иронии самолюбца.
Но и сейчас, вполне распоряжаясь своей памятью, я не могу отряхнуться от грязного мата мужика, сложного запаха — козы, тетки и аляповатой программки.
Наверное, мой Учитель отучил меня уважать реализм как направление в искусстве.
Да и потом: мне до сих пор верится, что в том телевизионном розыгрыше пахло чем угодно, но только не искусством.
15 ноября 2007 года
Все. Замерзла речка Лета. Сковало ее льдами внезапно наступившей зимы. Двор в Котельниках занесло снегом. Еще неделю назад газоны на Белых дачах только поникли под почти прозрачным инеем, и Карцев встречал меня на крыльце в спортивном костюмчике, а сегодня с утра опять падал и падал снег. Роман Андреевич живет в двухэтажном доме — вполне достойном пристанище для завершающего карьеру артиста. Подъезжая к коттеджному поселку, я усмехнулся, увидев указатель «Котельники». Оказывается, «Белые дачи» — часть городка под Москвой с таким же названием, как и район моей высотки. В тот день я провел у Карцева почти три часа, получил в конце долгой беседы в подарок книгу «Малой, Сухой и Писатель», а затем отправился к Паше Брюну, по странному стечению обстоятельств живущему теперь в том же доме на Проспекте Мира, где уже двадцать лет живу я. Пашин подъезд смотрит прямо на подъезд Нодара, живущего в доме напротив. Все опять в моей судьбе сходится на маленьком пятачке, где теснятся герои моей предыдущей книжки.