Особые страсти разгорелись вокруг поляков и прибалтийских немцев, которые все делали, чтобы уйти от опеки России. «Русский инвалид» с одинаковой скорбью писал о намерениях поляков и прибалтийских немцах.
Шувалов и Тимашев были противниками как поляков, так и прибалтийских немцев. Но однажды Шувалов услышал от императора одну фразу, которая круто изменила его образ мыслей:
– Не хочу и слышать о прибалтийских немцах ничего худого, о самостоятельности Прибалтики говорят лишь оголтелые немцы. Между поляками и прибалтийскими немцами нет ничего общего. Поляков я наказываю, а прибалтийские немцы были всегда моими верными друзьями. А «Русский инвалид» никак этого не может понять, для них что поляки, что немцы одинаковые противники России. А это не так.
Трудно быть самим собой при таком властелине…
Глава 4
«РУССКИЙ ИНВАЛИД» НАДОБНО ЗАКРЫТЬ
Шувалов некоторое время работал генерал-губернатором Прибалтийских губерний, бывал у Дмитрия Милютина и резко отзывался о немцах, мечтавших о независимости, а тут полностью согласился с Александром Вторым, у которого на ключевых постах повсюду были немцы. А Дмитрий Милютин остался верен тому, что и раньше говорил: прибалтийские немцы так же опасны, как и поляки.
«Однажды все министры получили повестки о совещании, долженствовавшем происходить под председательством государя, – вспоминал Е.М. Феоктистов в книге «За кулисами политики и литературы. 1848–1896». – До последней минуты предмет этого совещания оставался до большинства им совершенно неизвестным, так что Милютин, приехав во дворец и встретив на лестнице Тимашева, спросил его, не знает ли он, зачем их собрали, но получил уклончивый ответ.
Когда заняли места, государь предложил этому самому Тимашеву прочесть заготовленную им записку: в ней доказывалась необходимость иметь только один правительственный орган, который отличался бы строго официальным характером; в других органах, издаваемых при разных министерствах, нет надобности, т. е. они могут, пожалуй, существовать, но должны ограничиваться лишь специальными вопросами, не высказываясь по вопросам внутренней и внешней политики; по словам записки, это было единственное средство избегнуть того разногласия и антагонизма, которые нередко обнаруживаются в официальных изданиях и подрывают авторитет правительства. Какое уважение может питать общество к власти, если оно замечает, что представители ее, люди, облеченные доверием государя, расходятся между собой по самым существенным вопросам?
Для всякого было ясно, что Шувалов и Тимашев имели в виду исключительно «Русский инвалид».
Начались оживленные и даже резкие прения.
Милютин, застигнутый врасплох интригой, горячился, заявил, что произвести перемены в «Инвалиде» не может, – и все-таки дело было решено государем против него. Затем, при ближайшем докладе, он объяснил государю, что ему не остается ничего более, как выйти в отставку, ибо в «Русском инвалиде» «всегда выражались мнения, которые он вполне разделяет, и если эти мнения признаются вредными, то ему нельзя оставаться министром.
Государь тщетно старался успокоить его. От Альбединского я слышал, будто он сказал Шувалову: «Не понимаю, из-за чего так горячится Милютин; неужели газета имеет такую важность в его глазах, что из-за нее он серьезно думает покинуть дело, над которым так долго трудился; я обнадежил его, что он пользуется полным моим доверием, но если, несмотря на то, он будет упорствовать, то поневоле придется подумать об Альбединском».
Шувалов торжествовал, не мог скрыть своей радости и Альбединский, но, к горькому их разочарованию, Дмитрий Алексеевич не зашел так далеко, как бы им хотелось. Убедившись в непреклонной решимости государя, он начал заботиться лишь о приличном отступлении и задумал передать газету на арендном основании в частные руки. Выбор его остановился на мне и П.К. Щебальском; уже велись с нами переговоры, и мы хлопотали о приискании сотрудников. Но и эта комбинация, как только Милютин представил ее на усмотрение государя, была безусловно отвергнута.
Уже то обстоятельство, что Дмитрий Алексеевич намеревался передать «Русский инвалид» в мои руки, свидетельствует об его расположении ко мне. Действительно, отношения наши были таковы, что ничего лучшего не оставалось и желать…» (С. 350–351).
Александр Второй, при всей склонности к реформам и преобразованиям своего правительства, оставался абсолютным монархом, когда каждое его решение, даже спорное, непопулярное, ошибочное, становилось обязательным и непременным. Только что здесь были приведены два эпизода, которые касались военной биографии Дмитрия Милютина, когда он в споре с императором был абсолютно прав, но ему было жаль огромной проделанной преобразовательной работы, и он шел на уступки в конфликте.
А ведь Петр Павлович Альбединский (1825–1883) был из свиты генерал-адъютантов и всю жизнь служил генерал-губернатором лифляндским, эстляндским и курляндским, потом виленским, ковенским и гродненским, а закончил свою жизнь варшавским генерал-губернатором, к Военному министерству не имел никакого отношения и, конечно, никакого опыта в преобразовательной деятельности русской армии. А император всерьез думал о нем как военном министре на смену Милютина…
15 июля 1873 года скончался Федор Иванович Тютчев, и эта скорбная весть долетела до Милютина, успевшего много раз с ним встретиться на светских вечерах и поговорить с ним не как с председателем Комитета иностранной цензуры, а как с блестящим знатоком европейской внешней политики, как с публицистом, философом, ответившим в своих сочинениях на многие вопросы, которые постоянно его волновали. А в эти скорбные дни много толков было об этой смерти. Недавно долетело до Милютина стихотворение Тютчева на смерть Блудова и покорило его простотой и изяществом выражения глубокой мысли о смерти:
Как этого посмертного альбома
Мне дороги заветные листы,
Как все на них так родственно-знакомо,
Как полно все душевной теплоты!
Как этих строк сочувственная сила
Всего меня обвеяла былым!
Храм опустел, потух огонь кадила,
Но жертвенный еще курится дым.
Графиня Блудова и Милютину прислала этот «посмертный альбом» – книгу «Мысли и замечания гр. Д.Н. Блудова» (СПб., 1866), которую Дмитрий Алексеевич с удовольствием просмотрел, а кое-что и внимательно прочитал.
Что ж так поразило в «посмертном альбоме» Федора Тютчева? Может быть, эта мысль, думал Милютин, разглядывая и листая книгу Блудова: «Везде пословицы называют хранилищем мыслей народных; мне кажется, что Русския можно назвать и хранилищем сердечных чувствований. Наши предки завещали нам, как святыню, не только остроумные наблюдения наблюдения отцов своих, не только советы благоразумия, но и выражения чувствительности. Все знают пословицу: Не по хорошу мил, а по милу хорош, которая содержит в себе тайну любви и ея странностей. Другая: Милому сто смертей, очень живо изображает беспокойство сердца, творящаго для себя ужасы. Но может быть всех лучше и трогательнее одна, меньше известная: Не сбывай с рук постылаго, приберет Бог милаго! Какая прекрасная, почти небесная мысль: любовью к друзьям охранять врагов от самых желаний ненависти! Она дышит великодушием, нежностью и верою в Провидение». Как точно и глубоко трактует Блудов пословицы, в которых не только мысли опыт наших предшественников, но и чувства, непосредственные и великие. Скорее всего, Тютчеву понравилась именно эта запись… «Во имя милого былого, во имя вашего отца дадим же мы друг другу слово: не изменяться до конца», – вспомнил Милютин строчки Тютчева, посвященные графине Антонине Дмитриевне Блудовой, запомнившиеся в светских беседах. А может, вот эта мысль так покорила Тютчева, тоже много раз бравшегося за перо, чтобы высказать свои мысли о революции, о якобинцах, о разрушительных результатах их деятельности? И Милютин вновь углубился в книгу Блудова: «Вопреки якобинцам всех веков и племен народ не есть судья царей; но он их критик и, подобно прочим, может исправлять только людей с дарованием. Продолжая сравнения, мы скажем царям и авторам: не сердитесь за критику и не всегда ей верьте; но умейте слушать и разуметь ее. Скажем рецензентам и народам, первым: критикуя автора, не оскорбляйте человека; другим, напротив: критикуя человека, не забывайте прав государя и престола». А сколько раз и ему, военному министру, приходили эти же мысли в своей постоянной деятельности с императором и другими высшими чиновниками. Как тут не поразиться замечательному поэту, столько раз выступавшему за свободу слова и столько раз терпевшему от цензуры и запретов, хотя сам был цензором. И сколько любопытного, глубокого разбросано в этой книге, о которой Тютчев так хорошо и полно сказал… Вот любопытный зритель взобрался на башню, чтобы лучше увидеть принцессу и народ, а увидел слишком много, но никого не увидел в лицо. Не так ли цари смотрят на государство: видят много, но никого в лицо, не знают чаще всего судьбы человеческой за многотысячными толпами народными. То Блудов размышляет о скуке и горе, то мысли его возносятся к преданиям Ветхого Завета, то начинает сравнивать монархическое правление с отеческим, и как ценны его мысли о том, что отец не оставляет младенца без принуждения, но горе тому отцу, который понуждает взрослых детей, действует вопреки советам благоразумия, это унижает отца в глазах сыновей, достигших зрелости. Так и монарх должен действовать с теми, кто достиг зрелости путем просвещения, кто набрался богатства понятий и сведений. Вспоминает Карамзина, сказавшего, что не стоит спорить о конституциях, всякое государство имеет свою конституцию, ему сродную… Милютин увлекся книгой Блудова, перелистывая страницу за страницей… А вот уж совсем про нас, про любителей литературы и искусства… И Милютин вновь погрузился в чтение книги Блудова: «Чувство благодарности так сладостно, что я желал бы распространить его за обыкновенные пределы, то есть на благодетелей без намерения. Тогда мы будем с удовольствием счастливой любви смотреть и на красоты природы, и на произведения искусств, их отражающия. О Жуковский, – если бы я не имел к тебе чувства дружбы, сего чувства, в коем все сливается, и почтение к благородной душе твоей, девственной от всех порочных побуждений, и бесценное ощущение твоей любви, наконец и воспоминание первых лет и надежд, Жуковский, я бы еще любил тебя за минуты, в которыя оживляют твоими стихами, как увядающий цветок возвращенным свежим воздухом. Два дня я страдал моральною болезнию, и эту болезнь можно назвать каменною, ибо в ней все способности души и ума каменеют: мне казалось, что я утопаю в какой-то пустоте и тщетно ищу в ней себя; но случай привел мне на память стихи Жуковского, давно не читанные, и я почувствовал свое сердце. Очаровательная музыка! Тобой я буду лечиться от новой тарантулы, которая не дает смерти, но отнимает жизнь».