Севастополь самим своим внешним видом — матросы, почему-то крайне щеголевато одетые, но не отдающие честь офицерам и с новорежимной развязностью гуляющие по городу, офицеры, одетые в новую, под англичан, форму, скромно появлявшиеся на улицах с деловым видом, катера с военных судов, где офицеров не было совсем или где они равноправно сидели рядом с матросами, — был в сентябре 1917 г. совершенно не похож ни на довоенный праздничный морской и офицерский город, чинный и чистый и в то же время по-южному беззаботный, ни на во всех отношениях военный и подтянутый, озабоченный и деловой Севастополь 1915 г., где дисциплина была написана на лицах всех.
Предбольшевистский Севастополь 1917 г., где праздник уже настал для тех, для кого его никогда не было прежде, и где лица начальства говорили ещё о военной напряжённости и дисциплине, имел облик военно-революционного города, где революция понималась народом по-русски, то есть как праздник для одних и как бедствие для остальных. Вышло так, что мне пришлось этот самый Севастополь, который я так хорошо знал, видеть буквально во всех обличьях и позже — при немцах, при большевиках, при добровольцах и при генерале Врангеле, так что отличительные особенности каждой эпохи очень ярко врезались мне в память.
Именно в 1917 г. Севастополь имел самый необыкновенный вид какого-то неестественного равновесия двух столь характерных для этого города элементов — офицерского и матросского. Нельзя сказать, чтобы город не был оживлён или же был уныл и подавлен, не чувствовалось в нём и дьявольской большевистско-германской руки, как у тех кронштадтских матросов, атаковавших Временное правительство по всем правилам на улицах Петрограда, нет, много было и простодушно простецкого в черноморских матросах, явно подражавших в изысканности туалета офицерам. Но при всём видимом простодушии севастопольского облика мне, местному жителю, знавшему внутренние отношения команды и офицерства, было ясно, что это кажущееся равновесие долго продолжаться не может: либо, как в 1906 г. при восстании лейтенанта Шмидта, это закончится кровавой расправой с матросами, либо обратное — матросский элемент совершенно захватит власть в свои руки, подлинно матросский, а не этот «отбор», о котором говорил Тухолка.
Многие из моих знакомых офицеров, которых я тогда видел в Севастополе, были расстреляны в памятную февральскую ночь 1918 г. (мой дядя Чарыков был отведён к расстрелу, но его опознали как посла в Константинополе, один из расстреливавших вспомнил, как он устраивал ёлку для матросов, и отпустил его; моя мать, жившая с ним в одной квартире, провела ужасную ночь с семьёй дяди, считая его уже погибшим), некоторые бежали, и на их долю выпали страшные скитания, один пришёл пешком из Севастополя в Москву, опасаясь быть узнанным как морской офицер, но почти все оставались и после большевистского переворота в Севастополе. Никакого предчувствия близкого конца не было видно у черноморского офицерства, и мне, свежему человеку, приехавшему из Петрограда и видевшему июльские дни, это было очень странно.
В своей компании офицерская молодёжь говорила, конечно, о Колчаке, но, как ни сходились все на положительной оценке его личности, его уход всё же не означал, по их мнению, начала конца. Понимали, что создавшееся положение временное и переходное, надеялись, что старое вернётся, но без всякого фанатизма, без каких бы то ни было конспираций. Оппозиция революции выражалась у молодёжи лишь в пении «Боже, царя храни» во время попоек, в каком-нибудь отдалённом от центра доме в ночное время. Если при этом приходил милиционер, то забавлялись вместе с ним, разыскивая авторов криминальной песни. Всё это было мальчишество и забава, ни о какой монархии серьёзно не думали, как не думали о возможной кровавой развязке царившей идиллии.
Редко-редко прорывались затаённая злоба или оскорбительное и унизительное чувство за ненадлежащее по военному времени положение офицерства, вспоминали 1906 г. с его окончанием. Старые моряки, конечно, с тяжёлым чувством приспосабливались к революционной эпохе, а в общем жили, как вся Россия тогда, со дня на день, в ожидании чуда, которое изменит положение. Офицерская молодёжь одобрила новую форму наподобие английской, введённую Временным правительством, и старалась по возможности сохранять прежний train[68] жизни, выражавшийся в шуточном стихотворении: «Chaque jour — дежурь, chaque soir — boire, naviguer, naviguer, apres mourir»[69].
Благодатная крымская природа сама по себе внушала такой оптимизм, что я с наслаждением провёл этот месяц с книгами, морем и прогулками по Южному берегу Крыма, стараясь забыть о существовании дипломатического ведомства и Временного правительства. Одно, что не могло не поражать, — это наполнение Крыма аристократическими владельцами дач. Уже тогда эта тяга в Крым обнаружилась в придворных и даже великокняжеских кругах, имевших в Крыму недвижимость или же просто клочок земли. Н.В. Чарыков рассказывал мне в виде курьёза, что в принадлежавшем теперь ему родовом имении моей матери крестьяне, уже распоряжавшиеся его землёй (имение в Самарской губернии, 7 тыс. десятин), прислали ему требование участвовать в расходах по содержанию «комитета народной власти», который орудовал в его имении. Получая всё же сведения от своего управляющего, который безопасности ради жил в самой Самаре, посылая в имение «ходоков», он, зная местные условия, говорил, что независимо от решений Учредительного собрания помещичье землевладение можно считать оконченным, от крестьян землю можно отобрать только силой.
Отмечу здесь, что в качестве сенатора, назначенного ещё в 1912 г., будучи в марте 1917 г. в Петрограде, Чарыков сделал визит А.Ф. Керенскому, «своему» министру юстиции, «социалисту», а потом был у Милюкова, вспомнив те времена, когда Милюков состоял профессором в Софийском университете, а Чарыков — русским посланником, с которым тогда у Милюкова отношения были вполне мирные (следующий посланник, Бахметев, как я отмечал, выслал, или, вернее, настоял на высылке Милюкова из Болгарии). О внешней политике Милюкова и Терещенко мой дядя говорил, что весь секрет — до общей победы союзников быть с ними. В этой победе после вступления в войну Северной Америки он больше не сомневался.
Когда точно 1 октября я снова очутился в Петрограде и вернулся к своим служебным обязанностям, то нашёл поразительную перемену, заключавшуюся в том, что наше ведомство, как и остальные, готовилось к эвакуации из Петрограда. Эти приготовления шли быстрым темпом и служили главной темой дня. Центральной междуведомственной комиссией по эвакуации являлась комиссия под председательством Кишкина. Об этой кишкинской комиссии все и говорили в нашем ведомстве, причём у нас были там представители как от самого ведомства, так и от нашего комитета служащих. Сам Терещенко особенно настаивал, чтобы наш комитет был представлен во всех комиссиях и во всех органах, которые занимались вопросами эвакуации.