Ученый паек имели только профессиональные писатели. Это был первый серьезный аванс для молодых людей, едва вступающих на литературный путь.
Мы ничего не просили в этом роде у Алексея Максимовича, мы только передавали ему свои рукописи на чтение. Но Алексей Максимович прекрасно знал, что голод — плохой помощник в работе, и делал все, что мог, чтобы мы не голодали. Таков уж был его обычай.
— Надо бы придумать вам марку, — сказал затем Алексей Максимович, усмехаясь. — Назваться надо как-нибудь…
В сущности совершенно случайно назвались мы «Серапионовыми братьями» — просто книга Гофмана лежала на столе во время одного из собраний, и вот название ее приклеилось к нам. Было только внешнее сходство — герои Гофмана тоже рассказывали друг другу разные истории. Мы считали это название временным, но так уж оно и закрепилось.
Узнав о нашем гофмановском названии, Алексей Максимович промолчал, мнения своего не выразил. Но потом и сам стал называть нас серапионами.
1961–1964 г.КОРНЕЙ ЧУКОВСКИЙ Из «Дневника»
24 мая 1921 г.
Вчера вечером в Доме Искусств был вечер «Сегодня», с участием Ремизова, Замятина — и молодых: Никитина, Лунца и Зощенко. Замятин в деревне — не приехал. Зощенко — темный, больной, милый, слабый, вышел на кафедру (т. е. сел за столик) и своим еле слышным голосом прочитал «Старуху Врангель» — с гоголевскими интонациями, в духе раннего Достоевского. Современности не было никакой — но очень приятно. Отношение к слову — фонетическое.
Для актеров такие рассказы — благодать. «Не для цели торговли, а для цели матери» — очень понравилось Ремизову, который даже толканул меня в бок. Жаль, что Зощенко такой умирающий: у него как будто порвано все внутри. Ему трудно ходить, трудно говорить: порок сердца и начало чахотки… Человек было 150, не больше… Лунц (за которого я волновался, как за себя) очень дерзко (почти развязно) прочитал свой сатирический рассказ «Дневник Исходящей». До публики не дошло главное: стилизация под современный жаргон: «выход из безвыходного положения», «наконец иными словами, в-четвертых» и т. д. Смеялись только в несмешных местах, относящихся к фабуле. Если так происходит в Петербурге, что же в провинции! Нет нашей публики. Нет тех, кто может оценить иронию, тонкость, игру ума, изящество мысли, стиль и т. д. Я хохотал, когда Лунц говорил «о цели своих рассуждений» и нарочно следил за соседями: сидели как каменные…
3 июня 1921 г.
У Горького… Потом доложили о приходе Серапионовых братьев и мы прошли в столовую. В столовой собрались: Шкловский (босиком), Лева Лунц (с бритой головой), франтоватый Никитин, Константин Федин, Миша Слонимский (в белых штанах и с открытым воротом), Коля <Чуковский> (в рубахе, демонстративно залатанной), Груздев (с тросточкой).
Заговорили о пустяках. — Что в Москве? — спросил Горький. — Базар и канцелярия! — ответил Федин. — Да, туда попадаешь как в паутину, — сказал Горький. — Говорят, Ленин одержал блестящую победу. Он прямо так и сказал: нужно отложить коммунизм лет на 25. Отложить. Те хоть и возражали, а согласились. — А что с Троцким? — Троцкий жестоко болен. Он на границе смерти. У него сердце. У Зиновьева тоже сердце больное. У многих. Это самоотравление гневом. Некий физиологический фактор. Среди интеллигентных работников заболеваний меньше…
Н. Н. Никитин заговорил очень бойко, медленно, солидно — живешь старым запасом идей, истрепался и т. д.
…Федин рассказал, как в Москве его больше всего поразило, как мужик влез в трамвай с оглоблей. Все кричали, возмущались — а он никакого внимания….
Потом Горький заговорил о рассказах этих молодых людей. Рассказы должны выйти под его редакцией в издательстве Гржебина. Заглавие «Двадцать первый год».
«Позвольте поделиться мнением о сборнике. Не в целях дидактических, а просто так, п. ч. я никогда никого не желал поучать. Начну с комплимента. Это очень интересный сборник. Впервые такой случай в истории литературы: писатели, еще никогда не печатавшиеся, дают литературно значительный сборник. Любопытная книга, всячески любопытная. Мне как бытовику очень дорог ее общий тон. Если посмотреть поверхностно: контрреволюционный сборник. Но это хорошо. Это очень хорошо. Очень сильно, правдиво. Есть какая-то история в этом, почти физически ощутимая, живая и трепетная. Хорошая книжка».
Очень много говорил Горький о том, что в книге, к сожалению, нет героя, нет человека:
«Человек предан в жертву факту. Но мне кажется, не допущена ли тут в умалении человека некоторая ошибочка. Кожные раздражения не приняты ли за нечто другое? История сыронизировала, и очень зло. Казалось, что революция должна быть торжеством идей коллективизма, но нет. Роль личности оказалась огромной. Например, Ленин или Ллойд Джордж. А у вас герой затискан. В каждом данном рассказе недостаток внимания к человеку…».
Поговорив довольно нудно на эту привычную тему, Горький, конечно, перешел к мужику…
Вся эта речь особенно кочевряжила Шкловского, который никаких идеологий и вообще никаких надо не признает, а знает только «установку на стиль». Он сидел с иронической улыбкой и нервно ковырял пальцем в пальцах правой босой ноги, вскинутой на левую. Наконец не выдержал. «Я думаю, Алексей Максимович, — сказал он глухо, — человек здесь запылен оттого, что у авторов были иные задачи чисто стилистического характера. Здесь установка на стиль»…
26 мая 1922 г.
Чудесно разговаривали с Мишей Слонимским. «Мы — советские писатели, — и в этом наша величайшая удача. Всякие дрязги, цензурные гнеты и проч. — все это случайно, временно, и не это типично для советской власти. Мы еще доживем до полнейшей свободы, о которой и не мечтают писатели буржуазной культуры. Мы можем жаловаться, скулить, усмехаться, но основной наш пафос — любовь и доверие. Мы должны быть достойны своей страны и эпохи».
Он говорил это не в митинговом стиле, а задушевно и очень интимно.
В воскресенье он приведет ко мне «Серапионовых братьев»… Если бы ввести в роман то, что говорил М. Слонимский, получилось бы фальшиво и приторно. А в жизни это было очень натурально.
28 мая 1922 г.
Вчера, в воскресенье, были у меня вполне прелестные люди: «Серапионы». Сначала Лунц. Милый, кудрявый, с наивными глазами. Хохочет бешено. Через два месяца уезжает в Берлин. Он уже доктор филологии, читает по-испански, по-французски, по-итальянски, по-английски, а по внешности гимназист из хорошего дома, брат своей сестры-стрекозы…. Он очень благороден по-юношески… Потом пришли два Миши: Миша Зощенко и Миша Слонимский. Зощенко темный, молчаливый, застенчивый, милый. Не знаю что выйдет из него, но сейчас мне его рассказы очень нравятся… Мишу Слонимского я знаю с детства. Помню черноглазого мальчишку, который ползал по столу своего отца, публициста Слонимского… Потом пришел Илья Груздев — очень краснеющий критик. Он тоже бывший мой студист, молодой, студентообразный, кажется, не очень талантливый. Статейки, которые он писал в студии, были посредственны. Теперь все его участие в Серапионовом Братстве заключается в том, что он пишет о них похвальные статьи.