Отец Иоанн Базаров переселился в Баден-Баден с походной посольской церковью и со всем причтом и семействами; службы стали почти ежедневными. Русских в Бадене было много, они постоянно приезжали и уезжали, и князь, сам внеся большую сумму на церковь, предложил учредить денежный сбор на церковь. Один из псаломщиков являлся к каждому приезжавшему со сборной книжкой и просил подписаться на нужды церкви. При этом зачастую он делал это на рулетке, особенно тогда, когда замечал, что русский в выигрыше. Выигравший человек всегда щедр, ему кажется, что жизнь будет к нему постоянно благосклонна, и он охотно жертвует. Однажды австрийский офицер со славянской фамилией сорвал банк, выиграв несколько тысяч гульденов; псаломщик заставил и его подписаться, приняв за русского. Ничего не соображавший от радости австриец столь же охотно, как и остальные, отпустил значительную сумму на православную церковь.
Помнится, они тогда очень смеялись с отцом Иоанном над этим случаем: так правдами и неправдами было положено начало капитала для строительства Баденской церкви.
Вернулся камердинер, принес письма с почты. Одно было от старшего сына Михаила, служившего посланником в Мадриде. Он брал отпуск и ехал к нему. Убедившись, что Михаил не сегодня завтра уже будет здесь, он хотел было послать в Карлсруэ за священником, но вспомнил, что сегодня не его день, когда он приезжает в Баден, чтобы отслужить обедню в маленькой баденской церкви, не имеющей пока собственного причта.
Пока он лежал и думал о смерти и связанными с ней неудобствами для родственников, ему стало лучше. Он вдруг понял, что просто перебрал вчера на лицейской вечеринке лишнего, и улыбнулся. Мысль о свинцовом гробе и кипящем сале показалась смешной. Он решил думать о чем-нибудь приятном. Но прежде взял челюсти, пощелкал ими перед собой, усмехнулся и засунул в рот, утвердив языком на место, и продолжил ход своих мыслей:
«О чем мы вчера говорили-то с Иваном Петровичем на вечеринке? Об актуариусе Никите Всеволожском, который умыкнул Пушкина. И как они тогда загуляли. Вообще, Никита безумствовал недолго. Очень быстро, кажется, быстрее самого князя, стал камер-юнкером, получил доступ «за кавалергарды», потом прицепил камергерский ключ, а когда сам князь в чине тайного советника был русским посланником в Штутгарте и при Германском союзе, Никита Всеволожский находился при дворе уже в должности гофмейстера. Нет, — вдруг сам себя уточнил Горчаков, — камер-юнкером Никита стал чуть позже меня. Я был пожалован в апреле 1819-го, а Никита — осенью 1820-го». Он стал вспоминать атмосферу, которая царила тогда в Коллегии иностранных дел. Еще со времен канцлера графа Николая Петровича Румянцева, который ушел в отставку в 12-м году, принято было набирать в Коллегию юношей приятных, красивых, умеющих нравиться, что было немаловажно в дипломатии, и безусловно хороших фамилий. Утонченный разврат преобладал в Коллегии, протекции часто имели определенный привкус. Говорили, что, когда в начале 20-х годов высылали из Петербурга за скандальные похождения сына историка Бантыша-Каменского, Владимира, он назвал на допросе в числе людей с его вкусом и графа Румянцева, который доживал, полуразбитый и оглохший, свои последние годы в отставке. Князь Горчаков еще с лицейских времен сторонился всего этого; в Лицее с однополой любовью обстояло не хуже и не лучше, чем, например, в Пажеском корпусе, или в Конном, или в Преображенском полку. Князь в связи с этим любил вспоминать забавный анекдот.
До императора Николая I дошли слухи о широком распространении среди кадет педерастии, и он поручил военному министру светлейшему князю Александру Ивановичу Чернышеву разобраться с этим. Тот призвал к себе Ростовцева, тогдашнего начальника военно-учебных заведений, знаменитого своим доносом на декабристов Николаю, впоследствии бывшего одним из главных деятелей крестьянской реформы.
— Яков Иванович, такое поведение не токмо развращает нравы, но и вредно действует на здоровье мальчиков.
— Помилуйте, ваша светлость, — искренне удивился Ростовцев. — Скажу вам откровенно, что когда я был в пажах, то у нас этим многие занимались; я был в паре с Траскиным; не знаю, как насчет развращения нравов, но удовольствия было много, и на наше здоровье это никак не подействовало.
Светлейший князь расхохотался, видимо, вспомнив, что и сам был воспитанником Пажеского корпуса.
«Ну и кто же из вас был бугром, а кто бардашом?» — видимо, должен был спросить Чернышев: так домысливал этот анекдотец князь Горчаков.
«По очереди, — ответил бы насмешливый Ростовцев. — У нас были и дежурства, кому стоять раком».
Собственно, разделять охотников до своего пола на бугров и бардашей стали позднее, подразумевая, кто сверху, кто снизу, а раньше всех их звали bougre, что означало по-французски и просто «парень», и «плут», и на жаргоне «педераст». Помнится, князь просил Пушкина, когда он читал ему «Бориса Годунова» в Лямонове, убрать всех этих педерастов и задницы из сцены в корчме, и вообще весь французский и русский мат, а Пушкин хохотал обворожительно и обещал подумать, но, видно было, что ему жаль расставаться с матерщиной. «Знаешь, — повторил тогда Пушкин свою излюбленную мысль, — когда в России отменят цензуру, то первым делом напечатают всего Баркова, а после Баркова издадут и меня без точек».
Князь Горчаков, конечно, помнил хорошо и всю гурьевскую историю, и что bougre Костя Гурьев, отчисленный из Лицея, впоследствии объявился в Коллегии иностранных дел, служил секретарем русского посольства в Константинополе. Вспомнив Константинополь в связи с этой скользкой темой, князь усмехнулся, кстати вспомнив и анекдотец про отца писателя графа Владимира Соллогуба, автора знаменитого в свое время «Тарантаса». Александр Иванович Соллогуб имел определенные вкусы и, бывало, в Павловске на гуляньях при публике целовал руки поддужным, и форейторам, и у молодых жокеев, хорошо с ним знакомым.
Так вот он, встретясь как-то с Титовым, который был назначен посланником в Константинополь, сказал ему на прощанье: «Когда там, mon cher, посадят тебя на кол, то вспомни обо мне». Судя по всему, Титов с Гурьевым были в Константинополе в одно время, в начале 30-х годов… Кто кого, интересно, сажал из них на свой кол?
Вот эта слишком хорошая осведомленность об отношениях в мужских заведениях и помешала самому князю Горчакову после смерти жены отдать в одно из них своих двоих сыновей, несмотря на советы не очень сведущих в этом друзей. Ну да черт с ней, с этой темой, с чего это он стал думать об этом? Это Никита Всеволожский навел его на эту мысль, было в нем и в его старшем брате, Александре, что-то развратное, утонченное, содомское. Да и поговаривали разное про их общество «Зеленая лампа». Говорят, что и там драли друг друга в жопу либералисты. Но об этом, пожалуй, не стоит распространяться с Иваном Петровичем… Этак и о Пушкине начнет расспрашивать… Но если положить руку на сердце, так ли чист был сам князь, как хотелось ему думать теперь, много лет спустя. Что он мог бы сказать о Нике Корсакове, так рано умершем «под миртами Италии прекрасной», о своей платонической любви к этому юному отроку, божественному юноше, стихотворцу, музыканту, бедному трубадуру, чья смерть отозвалась в его сердце незаживающей раной. Были ли тогда, в лицейские времена, греховные мысли? Уж во всяком случае ревность к Косте Гурьеву, который следовал за Ником по пятам, была, и спустя годы замирало сердце, когда он допускал мысль, что между ними не обошлось без греха. Князь до сих пор помнил тот густой кипарис, под которым он отыскал спустя несколько лет могилу Корсакова, у церковной ограды во Флоренции; он тогда сам, на собственные средства, заказал мраморный памятник другу юности. Рассказать ли об этом Хитрово? Пожалуй, можно… Одна поэзия… Если исключить из рассказа Гурьева.