– А как ты сыграл Бориса, – мечтательно заговорила Мария Валентиновна. – Я не раз видела тебя в этой роли, но в концертном исполнении впервые. Сначала чудно было… Ты во фраке исполняешь роль Бориса, конечно, прекрасно исполняешь, как всегда, но уж очень непривычно было смотреть на сцену и на тебя, когда ты вдруг повернулся к сцене спиной и отрешенно скользнул взглядом по сцене. В мертвой тишине всем почудилось, что все мы в душном тереме, какая-то нечеловеческая сила терзала тебя, ты весь словно напружинился, откидываешься назад, пальцы твоих рук что-то вытворяют безумное: «Что это?., там в углу… Колышется… растет… близится… дрожит и стонет!» И столько правды было в твоих словах, что все стали привставать и смотреть в угол сцены: действительно, что ж там дрожит и стонет… И я вместе со всеми привставала и смотрела, испытывая какой-то мистический ужас… «Чур, чур! Не я твой лиходей…» Кошмар какой-то… Послушаешь тебя, а потом не заснешь всю ночь… Ох, Федор Иванович, приворожил ты меня, теперь не отстану я от тебя, буду за тобой ездить, как вот Татьяна Федоровна Шлецер за Скрябиным или как Мария Федоровна Андреева за Горьким. А что? Я богатая и независимая, денег мне от тебя не надо. Присушил ты меня, Федор…
Федор Иванович слушал этот монолог красивой и богатой и широко улыбался. Ревнивая Иола Игнатьевна далеко, в Москве, Париж – славный город, простит ему некоторые вольности в поведении, авось все обойдется и все простится ему, ставшему баловнем судьбы.
Александр Бенуа, вспоминая эти майские дни 1907 года, «неистового» Дягилева, занимавшего «две большие комнаты во двор» в отеле «Мирабо» на улице Мира, писал: «…В том же номере однажды – около полуночи – Федор Иванович неожиданно предстал перед нами таким, как Бог его создал, спустившись по служебной лестнице из своего номера над дягилевским. Было убийственно жарко, и это отчасти оправдывало столь странный, чтоб не сказать дикий поступок; к тому же артист (тогда еще невеликий, но сколь чудесный) был сильно навеселе, что случалось с ним нередко. Впрочем, как раз тогда же он не выходил из крайне возбужденного состояния, ибо протекал бурный период его романа с той, которая стала затем его верной супругой и спутницей жизни. А что касается до тех «сурдинных пропевов», о которых я только что упомянул (А. Бенуа упоминал репетиции Шаляпина у рояля в комнате Дягилева. – В.П.), то слушание их принадлежит к самому восхитительному, что я когда-либо испытывал в области музыки. Именно их интимный характер обвораживал. Как-то особенно пленяла музыкальность натуры Федора. Он выявлял самую суть того, что пел, причем было ясно, что он и сам глубоко этим наслаждался. Помню, как он в один из таких «сурдинных пропевов» доказывал, что опера «Моцарт и Сальери» Римского вовсе не «скучная опера», а содержит в себе удивительный пафос. Ему очень хотелось, чтобы Дягилев когда-нибудь поставил эту двухактную оперу, и он действительно убедил Сережу и меня, что это стоит, но именно с ним…»
После Парижа нужно было и отдохнуть, укрепить свое здоровье, подорванное бурными гастролями в Монте-Карло, Берлине и Париже. Больше месяца Шаляпин провел в курортном местечке Сальсомаджоре в Италии. Потом поехал в Москву за семьей. И тут несколько задержался. 28 июля он писал С.И. Зимину: «…К сожалению, должен отказаться, дорогой Сергей Иванович, от милого Вашего приглашения, так как у меня серьезно нездорова супруга и я вынужден сидеть дома…» А уж 30 июля написал письмо Леониду Собинову из Аляссио, куда он прибыл с женой и детьми: «…Получил твое письмо и огорчился, что ты в Милане, а меня там нет. С удовольствием повидался бы с тобой. Завтра уезжаю на Капри к Алексею Максимовичу, пробуду там дён восемь-девять, а потом поеду к Гинсбургу, а там еду в Питер.
Насчет Саличе (Сальсомаджоре. – В.П.) могу тебе сказать следующее: ежели ты туда едешь лечиться серьезно, то скучать тебе придется немного, так как лечение занимает почти весь день, а коли ты любишь пошляться пешком, как это делал я, то и совсем будет великолепно. Там есть чудесные прогулки. Это прекрасно действует на состояние духа. Воздух там чудесный, очень сухо и тепло. Останавливайся в «Гранд-отеле» и приторгуйся с ними хорошенько.
Они с меня содрали 14 фр. за пансион без вина, а ты попробуй заплатить 14 фр. с вином и елеем.
От Милана езды туда всего полтора часа. Доктора там чудесные. Лично я рекомендую тебе профессора Николаи, весьма хороший доктор… Про себя скажу – чувствую себя хорошо, и если буду чувствовать так и вперед, то буду очень счастлив. Купаюсь кажинный день два раза и загорел под старую бронзу. Очень радуюсь за твою поездку в Мадрид, от души желаю тебе успеха. Если будет минута, черкни мне, как встретишься с Гатти Казацци и к чему придете. Я с ним говорил, и он мне сказал, что против того, чтобы ты пел в Скала, он ничего не имеет, но что сейчас ничего не может сказать окончательно. Иола благодарит и кланяется тебе. Твой Федор».
Из Аляссио Шаляпин приехал к Раулю Гинсбургу и лишь 16 августа прибыл в Петербург, а 17 августа уже исполнял роль Мефистофеля в «Фаусте» в Новом летнем театре «Олимпия» под руководством своего старого друга Эудженио Эспозито. Шесть долгих месяцев он гастролировал в этом году, а через два месяца снова предстояла ему долгая разлука с милым Отечеством: контракты с Северной и Южной Америкой давно уже подписаны, большие гонорары предстояло отрабатывать. В Питере встречался с Теляковским, Леонидом Андреевым, все было обычно, привычно, встречи, разговоры, обиды, обеды; на несколько дней уехал в Москву, потом снова вернулся в Питер, полюбовался на свой портрет в костюме Фарлафа, исполненный замечательным другом Александром Головиным, на сцене Мариинского театра впервые исполнил роль Олоферна в «Юдифи» Александра Серова, написал прощальное письмо Эдуарду Францевичу Направнику и 24 сентября отбыл из России.
Глава четвертая
Впервые в Америке
Седьмой день Федор Шаляпин плыл на пароходе через Атлантический океан в Америку: 19 октября (1 ноября) 1907 года он отбыл из Гавра по направлению в Нью-Йорк. Шесть дней – срок немалый, сначала было интересно, новые люди, свежие впечатления, никогда ему еще не приходилось оказываться столь длительный срок словно замурованным в ограниченном пространстве, но скоро все это ему надоело, и он часто уходил к себе в каюту первого класса, крепко закрывал дверь, ложился на удобную постель и тихо, спокойно дремал. Порой будил его стук в дверь, но он не открывал… Он знал, кто и когда мог ему стучать, приглашая тем самым на партию в винт. Но сколько же можно… Праздные люди могли целыми днями играть в карты, а так хотелось одному побыть и поразмышлять о минувшем и предстоящем. Особенно часто мысленно возвращался на Капри, где он две недели прожил вблизи Горького, часто виделся с ним, разговаривал, гулял по чудесному острову… Горький и Мария Федоровна много рассказывали об Америке, о своих переживаниях, когда их клеймили в газетах и выгоняли из отелей как состоящих в «незаконном браке», о так называемых социалистах, которые проповедовали социалистический образ жизни и одновременно владели акциями добывающих компаний, то есть были и «эксплуататорами»… Секретарь социалистической американской организации и одновременно миллионер призывает в социалистическом журнале своих подписчиков-рабочих брать акции нового золотопромышленного общества, обещая двести пятьдесят долларов на каждый доллар, и он же пайщик этого предприятия… Вспоминая эти факты, Мария Федоровна не скрывала своего удивления: «Недурно? У меня чуть не пять томов подобных этому фактов из американской жизни… Вы, Федор Иванович, там ничему не удивляйтесь, мы там такого насмотрелись… Вот наша хозяйка очень трогательно к нам относилась, когда я заболела, была заботлива и внимательна, вроде бы добрый и сердечный человек, но минутами она поражала меня таким взглядом на вещи, что я вдруг чувствовала себя растерянной, как человек, оказывающийся перед каким-то невиданным и неведомым зоологическим типом, с некоторым налетом психопатии… И вообще в Америке быстро научишься осторожности и практичности. Даже сам Алексей Максимович перестал верить всякому встречному и поперечному, и слово «социалист» в Америке перестало для него быть патентом на порядочность. Там такой социализм процветает, который у нас в России показался бы просто жульничеством…»