Казалось, ты расквитался с прошлым раз и навсегда, сжег за собой мосты и корабли, сменил, как змея, кожу и начал vita nuova. Mixed metaphor, снова слышу твой замогильный голос, на что я: «А как насчет Шекспира – у него метафора на метафоре и метафорой погоняет?» – «Не читал» – имея в виду по-английски. В самом деле, пастернакова Шекспира предпочитал Шекспиру шекспирову, хотя Лозинский точнее – очередной твой подъё* Пастернаку, а тот не давал тебе покоя: как поэт, как прозаик, как нобелевец и как еврей-отступник.
Кое-какие заусеницы, конечно, остались. По нашему семейному убеждению, жена у тебя была хоть и любящая, но не любимая, то есть, по Аристотелю, она как любящая была божественнее тебя любимого.
Ты, правда, уже был любящим – да еще каким! – то есть божественным в Питере, но потом ударился в противоположную крайность, низвергнув любимую с возведенного тобой же пьедестала с помощью нехитрой теоретической уловки: объект любви – ничто в сравнении с самой любовью. В конце концов, что такое любимая женщина как не творение любящего, а сама по себе – пшик и фикция? Можно сказать и так: скорее ты любил свою любовь к ней, чем ее самое. Твое отрицание живого объекта собственной любовной лирики рикошетом задевало всех остальных женщин, даже самых тебе близких. В самом деле, как могла сочетаться стойкая твоя мизогиния с любовью к женщинам вообще, к жене конкретно, да хоть к дочери? Эти метаморфозы – превращение влюбленного в мизогиниста и последующая женитьба мизогиниста – и являются одним из главных сюжетов этого жития несвятого.
С увяданием мужественности, но с прибавлением славы усилился приток к тебе женщин: вешались на шею, отбоя не было – в обратной пропорции к нужде в них: чем меньше женщину мы любим и прочее. Аристотеля ты цитировал теперь в вольном пересказе Фицджеральда:
– Как легко быть любимым, как трудно любить…
– Кому как, – скромно потупив очи, возражала юная жрица любви.
– Как сказал один герцог или кто он там, из двух любовников один любит, а другой только позволяет себя любить. Вопрос, кто из них в выигрыше.
В конце концов у тебя выработался стойкий иммунитет к женщине как таковой. Ты рассматривал ее с холодным расчетом на предмет получения того минимума физических утех, который положен тебе как мужику. «Любовь», «люблю» отсутствовали в твоем лексиконе по отношению к реальным женщинам, само буквосочетание стало казаться тебе непристойным либо смешным.
Пусть даже мизогиния часть мизантропии, а твоя мизантропия притча во языцех, вот твой постулат, дословно: к определенному возрасту, считал ты, любой человек – гомофоб, и ненавидит род людской за редкими исключениями (и на том спасибо). Включая самого себя, добавлял ты милостиво. Как будто от этого легче другим!
И еще одно противоречие: коли ты мизантроп, то не жди, а тем более не требуй любви к себе от других. Мизантропство – полбеды, хуже – кокетство мизантропством. Ты был мизантроп-кокет. Точнее: и мизантроп, и кокет мизантропством.
У тебя, правда, человеко– и себяненавистничество с детства, сам признавался. «Достаточно глянуть на себя в зеркало – монстр и есть монстр, – говаривал часто, скорее опять-таки игриво, чем покаянно. – Чего только не натворил я с людьми. Особенно с близкими».
Считал себя «исчадием ада» и то же самое выражение применил в статье о своем тезке, за 13 лет до смерти которого ты родился и в честь которого был назван: «Недаром» – это твой, а не мой коммент (хихикая). Да и «Одному тирану» – это, конечно же, обращение к самому себе. Изначальный импульс поэзии определял как потребность услышать собственный голос. Монологичен до мозга костей, а излюбленный жанр эпистол или разбивка на диалоги – игра с самим собой в поддавки. Все твои горбуновы и горчаковы, туллии и публии и прочие dramatis personae – не что иное, как раздвоение (увы, не шиза, а прием) твоей личности. Alter и atra egi. Способность слушать другого – на нуле, а отсюда уже его полная неспособность к усидчивому чтению – не прочел ни одной более-менее крупной прозы, включая те, которыми восхищался. Тем более – которые ругал. Само собой, невосприимчивость к окрестному миру (не только к природе) – окромя самого себя ничего больше не видел и ничем больше не интересовался. Склад ума – а не только характер – нарциссианский. С той поправкой, что Нарцисс, глядя на свое отражение, может каяться и казнить себя сколько угодно, получая от этого скорее удовольствие, чем наоборот, но не поздоровится тому, кто скажет ему то же, что он говорит сам себе, пусть даже один в один либо эвфемизмами.
Вот, кручусь вокруг да около, а что-то главное упускаю.
После женитьбы, хмыкая, говорил:
– Теперь я – моногамный мизогин, как один скандинав сболтнул про другого.
Сноска: Георг Брандес – о Генрике Ибсене.
Твое матримониальное счастье у нас дома было под бо-о-ольшим вопросом. Ну, ладно мама – у нее были (возможно) на то субъективные причины. Ладно я, хоть я и отрицаю за собой какие-либо поползновения, каковые могли исказить объективное восприятие его женитьбы. Кто вне подозрений, так это папа. Даже если он ревновал маму к тебе, то, наоборот, должен был радоваться, что тот, наконец, уполз в семейную нору. Однако и папа сомневался.
Со второго лица на третье – путем остранения от объекта исследования. Перед следующей многоголосой главой, когда автор и вовсе устраняется, дав слово четырем персонажам.
– Тихая пристань, – сказал ИБ как-то, но никто так и не понял, что именно имелось в виду.
– Могила еще тише, – тут же встряла я с присущим мне тактом.
ИБ согласился:
– Воробышек, как не всегда, прав.
Женоненавистничество ИБ многопричинно – от изначальной любовной травмы до кордебалета, который крутился вокруг него еще с питерских времен, предлагая ассортимент различных услуг, включая те самые. Баб у него было без счета, а могло быть еще больше, но перелетев через океан, ИБ не то чтобы стал в этом деле щепетилен – скорее брезглив. И брюзглив: «Не в ту минжу сунулся», – мог сообщить после разочаровавшего коитуса. Все стало наоборот, чем у нормальных людей: не баба, а ИБ жаловался, что баба тебя разочаровала. Баба или бабы? Сам определял это как «смену координат, точнее ориентиров»: там – романтические и романические, здесь – литературные, метафизические:
– Любовь слишком мгновенна. Отлюбил, а что потом делать? Работа длится дольше. Вот я и выбрал.
А когда шебутной «Вова Соловьев» напечатал к 50-летию гения-лауретата панибратский юбилейный адрес, вызвав взрыв недовольства у друзей и клевретов, ИБ, не вдаваясь в подробности, взял статью под защиту:
– Название хорошее: «Апофеоз одиночества». Человек – существо автономное. Чем дальше, тем больше. Я уж не говорю о смерти. Один как перст. То есть куда больше! Пусть не небесное тело, а космический снаряд, скажем? Спасибо судьбе, что в моем случае она подтвердила это физически. Все мои бенцы, то бишь разрывы – с друзьями, с бабами, со страной, – есть стремление к абсолюту. Как сказал классик из нелюбимых? И манит страсть к разрывам, да? Свобода? Она же одиночество. То есть смерть. Ее-то я и выбрал. Самолично пересадил себя на другую почву. Прижился – да, но с неминуемыми потерями. А если начистоту, сократил свой жизненный срок. Жизнь, как басня, ценится не за длину, а за содержание – это мы уже вроде проходили, да? Кто это сказал, детка?