«Знаешь, почему мужчины так сходили с ума от Виолетты Валери?» (чахоточная героиня оперы «Травиата»). – «Нет». – «Дай палец». Он зажал мой указательный палец в кулаке и покашлял. При каждом покашливании кулак как бы непроизвольно сжимался.
«Самолет идет на посадку в Найроби. Один пассажир говорит другому: „Здесь у половины населения СПИД, у другой – туберкулез“. – „Значит, е… можно только тех, которые кашляют?“»
Или вот одна общая знакомая вспомнила анекдот, который Иосиф театрально, «в лицах», рассказывал ей в офисе издательства «Фаррар, Страус и Жиру».
«На шоссе в Сицилии молодой человек и девушка останавливают проезжающую машину. Девушка садится на заднее сиденье, а молодой человек – рядом с водителем, наставляет на него пистолет и приказывает ему мастурбировать. Водитель выполняет требуемое. „Еще раз! – приказывает молодой человек. Не без труда, но водитель доводит себя до оргазма второй раз. „Еще!“ – „Но это невозможно!“ Молодой человек тычет ему пистолетом в висок. Невероятными усилиями водитель делает это в третий раз.
„А теперь, – говорит молодой человек, – не подбросите мою сестру до Палермо?“»
Впрочем, в последнем анекдоте, который я от него услышал, ничего похабного не было.
«Два грузина возвращаются с охоты, тащат убитого медведя. Попавшийся навстречу прохожий шутливо спрашивает: „Гризли?“ – „Нэт. Застрэлили“».
«Я сижу в Риме в кафе „Греко“ со старой знакомой, разговариваю, вдруг вижу – эти черненькие глазки, Найман. За столик не садится, ходит, рассматривает картинки на стенках. Увидел нас, подсел, поговорили, он ушел, а теперь я читаю…» Иосиф раздражен, огорчен. Найман описал эту встречу в стихотворении таким образом, что, выходит, женщина в кафе – любовница Иосифа. Иосиф говорит: «Да ни сном ни духом. И ведь он же знает, что это может прочитать моя жена, теща…» Меня удивило, что теща Иосифа в Тоскане вчитывается в стихи Наймана, но кто знает. Слышно, что Иосиф действительно сильно расстроен. Я говорю ему, что думаю о Наймане.
А что я, собственно, о нем думаю? Познакомился я с Найманом страшно давно, но многие годы он был для меня где-то поодаль, в третьем составе. Бывало, придешь в театр и смотришь в программку. Если птичка карандашом поставлена против имени любимого артиста, играющего в первом составе, повезло. Если против имени артиста второго состава, огорчительно, но, может, и ничего еще. А иногда печаталось нижним в столбике или вписывалось сбоку от руки третье имя. Примерно так мной воспринималась, как я теперь понимаю, эта троица. Талантливый, много знающий, с великолепным воображением, иногда невыносимый, всегда интересный, смешной Рейн. При нем, для контраста, медленный и мямлящий, как зять Мижуев, Бобышев. Но и этот фетюк нет-нет, а иногда выдавливает из себя стихи, не без искры дарования. Но не дай бог напорешься на чтение Наймана – скука смертная. Декламирует он «с выражением» гладкие зарифмованные предложения со знаками препинания, и слушателя от одури спасает только необходимость придумать, чего сказать, когда он кончит. Зато был он хорошенький, маленький, но складный, нравился женщинам. Его тогдашняя подруга Эмма говорила: «Толька все время пристает: „Посмотри, какие у меня тонкие руки, я скоро умру“…» Все смеялись. Потом кто-то мне сказал, что Наймана устроили секретарем к Ахматовой. Тогда очень важно было иметь штамп в паспорте с места работы. Вот и Бродского судили за отсутствие штампа в паспорте. Такой штамп можно было получить в Союзе писателей, устроившись к какому-нибудь писателю секретарем. Иногда секретарство было чисто номинальным, иногда секретарь действительно как-то служил своему писателю. Позднее Довлатов секретарствовал у Веры Пановой. Получалась даже какая-то обратная пропорциональность: Довлатов/Панова – Ахматова/Найман. Заканчиваются мои воспоминания о Наймане тех времен разговором с Иосифом. Иосиф, волнуясь, рассказывает мне об их разрыве. Он узнал, что Галя уходит от Рейна к Найману. Это воспринимается им как личная катастрофа. До меня только тут доходит, как много для него значило, что есть рядом с ним крепкие, как ему казалось, супружеские союзы: Рейн и Галя, Уфлянд и Галя Якушева, я и Нина. Насколько Рейн или Галя виноваты или не виноваты в этой истории, ему было неважно, важно было другое: то, что делает Найман (что сделал Бобышев), делать нельзя. Его ужаснуло еще одно предательство, хотя на этот раз предан был не он сам, а его друг его другом. «Я у него спросил:
„А.Г., это правда?“ Он сказал: „Да“. Я сказал: „Вы понимаете, что, если это произойдет, нам придется прервать отношения?“ Он сказал: „Ну, значит, так тому и быть“». И выслушивая Иосифа тогда, и вспоминая позднее, я понимал, что на самом деле речь идет об обыкновенной житейской истории, где виноватых нет, потому что все виноваты, а потрясло Иосифа, что Найман, вслед за Бобышевым, загремел с тех благородных высот, на которые возводил своих старших друзей Иосиф в юном воображении.
Потом лет на двадцать Найман исчез с моего горизонта. Я слышал, что он, дело обычное, живет переводами. Я вообще не интересуюсь переводами поэзии, топорное ремесло, и у больших поэтов редко получается что-то живое. Даже совсем плохо зная язык, лучше разбирать оригинал со словарем, чем читать эти тратата-тратата. Хотя как способ заработка, как халтура в советских условиях это было дело не из худших: стерильное упражнение в версификации, а за него еще и деньги платят. Я бы и сам этим занимался, если б остался в России.
Я снова встретил Наймана в 1989 году в Париже на большой конференции в честь столетия Ахматовой и устыдился своего прежнего равнодушного и насмешливого отношения к нему. Он меня тронул. Он потянулся ко мне как к родному. Было видно, что он-то ко мне всегда относился значительно лучше, чем я к нему. Он подолгу рассказывал об общих знакомых, об их смешных и печальных превращениях, обо всем, что я пропустил за годы эмиграции, и я дивился, как забавно он рассказывает, то ли я не замечал прежде этого его таланта, то ли он открылся позднее. Толя меня тронул еще и тем, как он выглядел, как вел себя в этом своем первом заграничном вояже. Для поездки он ухитрился приодеться, видимо, так, как ему мечталось в 1959 или в 1964 году: синий блейзер с золотыми пуговками, белая накрахмаленная рубашка и бордовенький галстук-бабочка. Было видно, как он счастлив тем, что вот, такой нарядный, ходит по Парижу, говорит по-французски. Во время нашей прогулки он подал клошару монетку, перекрестился и сказал: «Пардоне муа». В ресторане объяснил официанту: «Ну сом этранже». Он тогда только что опубликовал свои воспоминания об Ахматовой, и поэтому на конференции, где было немало выдающихся филологов, к нему относились с почтением, попросили председательствовать на заключительном вечере. Он начал свою речь словами благодарности Ахматовой за то, что благодаря ей нам всем удалось побывать в Париже.
Мы вместе пришли в гости к Олегу Целкову. У Целкова в мастерской стоял маленький бильярд, на котором мы играли в ожидании обеда. Толя и Олег потешались над моей неумелостью. Сами они играли хорошо, изящно посылали немыслимо трудные шары в лузу. Мы ждали Мишу Мейлаха. С ним мне предстояло тоже впервые увидеться после тринадцати лет, из которых четыре он провел в страшном пермском лагере. Миша позвонил откуда-то с другого конца Парижа, и Олег объяснял по телефону, как добраться до его мастерской. «Выйдешь на станции „Репюблик“, – говорил Олег. – Записывай: „рэ“, как русское „я“, только перевернутое. „Е“, как русское „е“. „Пэ“, как русское „рэ“…» На другом конце провода автор диссертации о провансальских трубадурах, Миша, покорно записывал: «„Бэ“, как русское „вэ“…»
После Парижа Найман разъездился. Многочисленные друзья стали приглашать его и в Европу, и в Америку. Приезжал он и к нам. Я устраивал ему какие-то выступления. Как и большинство моих русских гостей, он не понимал здешней аудитории и не умел приготовить интересную лекцию, полагался на остроумие. Остроумие не всегда переводится на иностранный язык. Получалась непоследовательная, сбивчивая каша из банальностей и непонятных публике анекдотов. Но, несмотря на то что говорил он плохо, принимали его хорошо, с доброжелательным любопытством глазели на близкого друга великой Ахматовой. А я так же, как в Париже, заслушивался его живыми, артистично оформленными – с завязкой, кульминацией, эффектной концовкой – застольными историями.
Это был пик перестройки, моды на горбачевскую Россию, в Норвичской летней школе от студентов отбоя не было, и мне не стоило особого труда пристроить туда Наймана. Договорились, что он будет вести ахматовский семинар. Филологического образования у него нет никакого, и ему только казалось, что он знает, как это делается. Для начала он прочитал две лекции, в обеих плел нечто несусветное. Одна была посвящена разбору коротенького ахматовского стихотворения 1911 года «Смуглый отрок бродил по аллеям…». Толя отметил, что в стихотворении семь раз встречается слог «ле», совпадающий с французским артиклем «les», стало быть, Ахматова таким образом намекает на то, что юный Пушкин испытывал влияние французов. Он как-то долго и путано ломился к этому безумному выводу.