Она была из старушек высокого круга первая, которую я узнала. Они теперь совсем перевелись, и мне кажется, что их место остается пусто. В наше же поколение слишком часто случалось видеть, как старухи сидят в одиночестве, с трудом добиваясь партнера дома, посещаемые только на полчаса, много на час времени, через день или два, своими дочерьми, внучками или невестками, приезжающими по очереди и тяжело воздыхающими от такого подвига, когда возвращаются от этих скучных старух или стариков. У нас (да и вообще в то время) не было так. Сын Елисаветы Павловны с женою жил у нее, тоже незамужняя дочь; а моя мать и отец, считая ее старшею в семье, не пропускали ни одного дня, чтобы не побывать у нее, большею частью проводили у ней вечера, в какой-то vie de château, одни за партией карт, другие за работой; а отец моей был их чтецом, и неисчислимое множество романов в переводе на французский язык miss Radclife, miss Burney, Валтер Скотта прочел он им. Мы, бывало, слышим оживленную беседу об этих чтениях, критику или похвалу, рассказы и анекдоты; но ни одной мне не помнится жалобы на скуку или обузу этого бессменного дежурства у старой родственницы. Иногда мы слыхали о более многочисленных вечеринках у нее; а на святках к ней или от нее отправлялись матушка моя, тетушка Марья Андреевна (невестка Елисаветы Павловны) и несколько других молодых людей, иногда и с батюшкой, под маскою, целою толпой, на огонек, в дома знакомых, или по крайней мере, известных людей, но к которым не были выезжи. И так интриговали под маской, танцевали под музыку клавикорд, забавляли других и себя, и уезжали, не открывая своих лиц, ни имен, в наемных каретах, кучера которых сами не знали кого возили, так что секрет соблюдался. А иногда и не по одному разу приезжали в дом в продолжение святок; и много было шуток, смеху, догадок и строгой тайны и невинных обманов и живой, молодой веселости в этих проделках. Говорили ехать на огонек, потому что в тех домах хорошего общества, в которых хотели принимать незнакомых масок, ставили свечи в окнах (как теперь делается взамен иллюминации), и это служило сигналом или приглашением для молодежи, разъезжавшей целыми обществами под маской. Разумеется, не проходило без сердечных приключений: иногда молодой человек, не имевший возможности быть представленным в дом, т.е. в семейство девушки, которую он любил, мог приехать под маской, видеть ее обстановку, семейную жизнь, комнаты, где она жила, пяльцы, в которых она вышивала, клетку ее канарейки; все это казалось так мило, так близко к сердцу, так много давало счастия влюбленному того времени, а разговор мог быть гораздо свободнее, и многое высказывалось и угадывалось среди хохота и шуток маскированных гостей, под обаянием тайной тревоги, недоумения, таинственности и любопытства. Все это кажется смешно, вяло и глуповато в наше время, но шуточное повторение фразы: «C’est ici que rose respire» имело тогда более глубокое значение для искреннего и чистого сердца молодого человека, нежели даже сознавалось. Я еще была ребенком в то время и не принадлежу к этому поколению; но мне кажется, право, qu’ils etaient dans le vrai[9], и что эта наивность есть наивность полевых цветов, фиалок, ландышей и васильков в сравнении с пышной красотой и опьяняющим запахом датуры-фастуозы или японской лилии. У нас меньше простоты и больше наглости, как кажется мне; не знаю, кто в выигрыше. Но возвращаюсь к Елисавете Павловне Поликарповой. Она еще была в девушках, когда князь Григорий Григорьевич Орлов, похоронив молодую жену в Швейцарии, возвратился ко двору в Петербург. Его роман так известен, что не знаю нужно ли его повторять. В самое время его всемогущества при Екатерине II, он влюбился в свою двоюродную сестру Зиновьеву. С своеволием, характеризующем Орловых и вообще то время, с привычкою видеть одно только повиновение и даже подобострастие, всесильный князь Орлов вдруг очутился перед препятствием почти непреодолимым, и, может быть, это именно и побудило его непременно жениться на двоюродной сестре, проступок неслыханный в то время; а могущество его должно было исчезнуть с признанием своей новой страсти перед Императрицей. Оскорбленная в своем самолюбии, но вряд ли в сердечном чувстве, Екатерина согласилась на его удаление, и он уехал с Зиновьевой в Швейцарию; там, кажется, или на дороге, они обвенчались. Матушка еще певала песню или романс, написанный Зиновьевой в то время. Он начинался так:
Желанья наши совершились,
И все напасти уж прошли.
С тобой мы в век соединились.
Счастливы дни теперь пришли.
Любим ты мной, и я тобой!
Чего еще душа желает?
Чтоб ты всегда мне верен был,
Чтоб ты жену не разлюбил.
Мне всякий край с тобою рай![10]
После первого порыва страсти, песня переходит в страх за будущее, в опасение, что ей изменит, что ее разлюбит муж.
Предчувствие не обмануло ее: для Орлова любовь была лишь прихотью. Скоро честолюбие пробудилось опять, жажда власти, наслаждений гордости и самолюбия завладели им: он стал упрекать жену, удаляться от нее. Но для нее любовь его была всей жизнью, она не вынесла его перемены, зачахла и умерла, как англичане говорят, от разбитого сердца (broken hearted). Орлов поспешил назад; но хотя его сердце могло спокойно совершить двойную измену, разум его не устоял против страданий гордости. Прежнего положения он, разумеется, не мог воротить, и это-то горе было невыносимо для высокомерного временщика: он помешался, но так как его помешательство было безвредно, то его оставляли на свободе. Он по старому знакомству был с визитом у деда моего; а у нас уж такое родовое предание и обычай, что бывшему сильному человеку, в дни его падения и опалы, всегда оказывать вдвое больше почету и привету, нежели в дни его могущества. Это в своем роде гордость, может быть, но она ведет свое начало от благородного чувства. Ламенё где-то написал. «Tous les hommes sont mes frères, mais ceux qui pleurent, sont mes enfants»[11]. Прекрасное выражение нежного христианского чувства. В отношениях общественных и политических, нежности нечего искать и требовать; а чувство общего человеческого достоинства не выражается ли так: счастливому государственному человеку должный почет, а падшему — радушие, почитание и предупредительность. Это антитезис древнего изречения vae victis[12] и подобает обществу новейшему, которое, со всеми своими пороками, все-таки основано на христианстве, хотя, увы! забывает свое происхождение, или от него отрекается. Вот дед мой и счел долгом принять князя Орлова радушно; а Орлов, увидев красавицу-племянницу, стал посещать дом Щербатовых ежедневно, наконец несколько раз в день, и стад ухаживать за Елисаветой Павловной и свататься к ней. Но тут уже была граница великодушию и христианской снисходительности. Выдать ужаснувшуюся племянницу за сумасшедшего миллионера было не в характере и не в преданиях нашей семьи, и князь Андрей Николаевич был принужден отказать Орлову не только от брака, но после и от дома. Елисавета Павловна всегда вспоминала с ужасом о страхе, который наводила на нее любовь этого страстного, своевольного, неистового безумца-фаворита. Если судить по рассказам близких людей, что-то в роде страха чувствовала и бесстрашная Екатерина во время его силы. Она даже писала к Понятовскому, когда он хотел приехать в Петербург после ее восшествия на престол: «ne venez pas; les Orloff ne le permettraient pas»[13]. Впрочем, так как она сама не желала возвращения прежних отношений к Понятовскому, то может быть своенравие Орлова служило лишь предлогом. Как бы ни было, княжна Елисавета Павловна Щербатова избавилась от своего сумасшедшего жениха.