была, в сущности, началом – именно потому там ничего и не было. Твердо зная, чего лишены, и не твердо – чем обладают, женщины служат рамой пустоте. Приняв облик, мало отличающийся от нашего, они не доступны разуму. Мы наслаждаемся, отдавая. Про них не известно ничего, кроме того, что они другие.
Беседуя с женщинами, я не верил ни одному слову, зная, что затаившаяся в них природа говорит молча и не о том. Прислушавшись, я полюбил женщин целиком, не переставая надеяться, что они с Марса.
Рассчитывая в этом убедиться, я женился.
Над Гудзоном умело парила чайка. Она не уступала напору и не поддавалась ему, а использовала сопротивляющуюся струю, как поэт – язык, чтобы перемещаться в нужном направлении. Дело, конечно, не обходилось без компромиссов, и чайка передвигалась галсами. Идя к цели боком, она все-таки приблизилась к ней, сохранив при этом достаточно сил, чтобы убить угря. Взлететь с ним она не могла, бросить не хотела. Крича от обиды, чайка уселась на труп, не давая ему уйти под воду. Почти тут же к обеду присоседилась соперница. Устав выяснять отношения, чайки ненадолго задумались и открыли коммунизм: они схватили угря за разные концы и дружно поплыли с ним к берегу. Вытащив рыбу, птицы с подозрением посмотрели на меня: лишний рот им был ни к чему, и я ушел, чтобы не мешать пиру.
– Анархия, – сказал я им на прощание, – мать порядка.
Дома я эту мысль выразил следующим образом:
– Ы, потом, ы-ы – и бам!
– Филолог! – сказала жена, но все поняла, ибо, защищаясь от окружающего, мы научились обходиться своим языком, как пара состарившихся на чужбине Маугли.
По утрам мы ведем чистые беседы. Обычно я сперва спорю, а потом соглашаюсь, не давая ей открыть рта. Но мы привыкли, потому что познакомились на первом курсе. Сперва я принял ее за доярку. На ней были практичные резиновые сапоги. Училась она лучше всех. Ей было все равно – латынь, латышский, хоть “Диалектический материализм”, который мне никак не давался. Неосторожно подкованный Шульманом, я начинал Гегелем, а кончал двойкой.
Теперь-то я понимаю правоту моих учителей. Мне ленинские слова казались сутрой, им – мантрой. Я хотел толковать, они – цитировать. Ревность к чужой мудрости толкала меня ее дополнить, но так можно научиться только тому, что знаешь.
Ее это, однако, не огорчало, потому что она не принимала всерьез науки, считая их равно бессмысленными и одинаково полезными. Веря, что любое знание прорезает извилины, она не отличала астрономию от астрологии и историю от “Истории КПСС”. Я же подозревал истину во всех предметах, но особенно в “Устном народном творчестве”. Во-первых, мне нравилось армянское радио. Во-вторых, нам предстояла фольклорная практика, которую я предвкушал с томлением.
Вышло так, что на курсе я был единственным мужчиной, хотя это и сильно сказано. Другим был Шульман, но Шульман в счет не шел – он слишком рано вырос. Октябренком Шульман играл в баскетбол. В пионерском лагере отрастил бороду. Он еще не успел стать комсомольцем, как ему уступали место в трамвае. Однако к 8-му классу он перестал расти и впал в детство.
В университете выяснилось, что Шульман разу- чился плавать и принялся сочинять стихи, которые красили только девочек. Особенно одну. Ее даже звали, как пишущую машинку: Эрика. К тому же на практику Шульмана не пустили родители, так что со всеми девочками мне пришлось остаться наедине. Добром, надеялся я, такое кончиться не могло.
Отведенную на постой школу мы поделили надвое. Мне достался спортивный зал. В одном его углу стояло пианино, в другом – скелет.
Сперва мне понравилось, но ночью стало страшно. В темноте чудилось, что сосед пробирается к инструменту. Чтобы помешать этому маршу, я улегся посредине, но стоило мне закрыть глаза, как скелет ворочал черепом. Фольклор добрался до меня раньше, чем я до него.
В темные силы верить легче, чем в светлые – они подчиняются логике. Нечисть ведет себя, как может, Бог, как хочет, а человек, как получится. Ясно, что за первой уследить проще, чем за Вторым.
Божий промысел нетрудно перепутать с произволом случая, но домовому всегда чего-нибудь надо. Разбив окно, украв ключи или захлопнув двери, он подталкивает тебя к шагу, полезному для обоих. Собственно, нечисть потому и зовут мелкой, что она выбирает из двух зол меньшее. Как пес кошку, она чует беду и пытается надоумить тех, с кем живет под одной крышей. Занимая промежуточное положение между людьми и животными, она обидчива, как мы, и отходчива, как они. В нее не обязательно верить, главное – не упорствовать в заблуждениях.
Воспитанный в бодром духе советского позитивизма, я отрицал существование всего невидимого, кроме лучей гиперболоида инженера Гарина. Что не мешало мне обзавестись магическими ритуалами, помогавшими дотянуть до утра. Ребенком я обходил трещины в асфальте, в молодости принимал аспирин от похмелья, постарев, стал соблюдать дни удаления от скверны.
Сейчас, привыкнув к нечисти, я доверяю ей больше, чем себе, не говоря уже о знакомых. Но тогда, в пустынном зале чужой школы посторонний скелет пугал до дрожи в костях. Спасти меня могла только живая душа, готовая разбавить нашу инфернальную компанию. И она появилась. Товарки провожали ее, как Маргариту к Фаусту, но все кончилось хорошо.
С рассветом из забранного сеткой окна открылась Латгалия. Эта покатая страна пользовалась своим языком, который только казался понятным. Так говорил во сне мой спортивный брат – громко, убеж- денно, бессвязно. Встав с кушетки, он, как Вий, протягивал руку к моему дивану и требовал, чего ему не хватало, а у меня не было. Наяву Гарик всем был доволен, мне же, честно говоря, не нравились обе стороны реальности. Латгалия была ее третьей ипостасью. Поля тут казались живыми, небо – съедобным, а я – таким счастливым, что местные принимали меня за цыгана и прятали велосипеды.
Приезжих здесь не любили. Поделенные между соседями латгальцы были лояльны к любой власти, которая не мешала им доить коров, но как раз с этим было непросто, и хуторяне встречали нас, как тучу в сенокос.
Вспомнив Гоголя, мы начали собирать фольклор с пасечника. Поставив перед каждым корытце такого душистого меда, что его надо было, как одеколон, закусывать хлебом, он послушно объяснил обстановку:
– Видали маслозавод? До войны мой был. Уже сколько лет, как от обузы избавили, а я все не нарадуюсь.
Узнав, что от него ждут другой истории,