До семи лет отец был для меня фигурой маловажной и малоинтересной. Я помню запах вещества, которое жгли, чтобы облегчить его астму, его захлебывающийся кашель зимними утрами, его голос, зовущий мать спуститься из детской, когда он возвращался из Лондона, душистый запах его мягкого трубочного табака, тишину, воцарявшуюся в доме по субботним утрам, когда он писал.
Наверно, он каждый вечер поднимался в детскую и часто делал попытки поиграть со мной, но я всегда встречал его без особой радости; больше того, я относился к его появлению, как к помехе, и, что, по моему мнению, совершенно нормально, злился, что все внимание матери уделялось только ему.
Брат во время школьных каникул спал со мной, но днем редко заходил в детскую. Пять лет разницы в возрасте создавали в детстве неодолимую преграду между нами. Были другие доброжелательные, симпатичные взрослые, которые появлялись в моем детском мире где-то на втором плане, но мать и Люси оставались единственными, на кого в пятилетие между детской комнатой и приготовительной школой была целиком обращена моя любовь.
2Не раз на предыдущих страницах упоминалось о разрушении английской деревни. Это общеизвестный и неизбежный процесс. Протестовать тут бесполезно, сетовать скучно. Это часть мрачной картины уничтожения, которая сопровождает весь английский опыт в этом столетии, и никакое представление о ближайшем прошлом (ради которого читатель, возможно, и взял в руки эту книгу) не будет полным, пока эту невосполнимую утрату тихих красот, радовавших взор, не признают главной потерей, порой вызывающей бессильное негодование, порой всего лишь сентиментальную апатию, а порою любовь к провинции и к ближним, отравляющую жизнь. Родиться в мире красоты, умирать среди уродства — общая судьба всех нас, изгнанников.
В старинных молитвенниках в качестве одного из предварительных условий погружения в состояние медитации рекомендуется «мысленное представление Места». В том же состоит первейший долг писателя перед читателем, но для молодого невозможно, а для пожилого затруднительно в «туманной картине», рисуемой лучом волшебного фонаря, отчетливо увидеть зримый образ мира, каким он был хотя бы пятьдесят лет назад. Названия мест, когда-то вызывавшие совершенно иные ассоциации, ныне звучат как инопланетные. Легче пробудить душевное волнение, нежели зрительную фантазию. Мне было четыре года, когда отец построил наш дом в месте, которое в те времена было деревней Норт-Энд, под Хэмпстедом. По правде говоря, он был первым из толпы тех, кто позже целиком захватил ее. Когда мы там поселились, метро доходило только до Хэмпстеда. Голдерс-Грин был заросшим травой перепутьем с указателями на Лондон, Финчли и Гендон, местом, где можно было бы повстречать «Женщину в белом». Нас окружали молочные фермы, огороды и несколько красивых старых кирпичных или оштукатуренных домов, при которых были усадьбы в двадцать или больше акров; неподалеку зеленел лес, где мы собирали чернику, где бежали ручьи, на чьих берегах мы устраивали пикники. Норт-Энд-роуд была узкой крутой пыльной улочкой, и белые столбики с перекладинами отделяли тротуары от проезжей части. В Норт-Энде, и читатель, возможно, еще помнит это, Билл Сайкс провел первую ночь, когда бежал после убийства Нэнси[38].
Отец восславил постройку нашего дома в очерке, в котором писал: «Мы, кто появился на свет среди сельских пастбищ и прошел науки под сенью того золотого аббатства на западе страны, всегда должны чувствовать себя скитальцами и перекати-полем в царстве фонарных столбов и бордюрного камня… Если эта книга попадет в руки читателя, который, живя, как узник, в городской комнатенке, куда никогда не заглядывает солнце, среди скопища каменных домов, все же чувствует весеннее брожение в крови, когда на пропыленной липе лопаются почки, пусть он придет в Хэмптон и сам убедится, как это мудро — построить здесь себе дом.
О, я говорю это, не имея в виду никакой выгоды для себя! Ибо знаю, он будет стремиться продолжить дело Бальба[39] и, вполне вероятно, поселится на лугу, где растут ивы и который сегодня выглядит таким весенним, видимый из двери моей библиотеки. Бальб строил стены. Довольно обыкновенные стены, и мистер Войси или мистер Бейли Скотт[40] могли бы легким движением карандаша улучшить их; но в их постройках по крайней мере был очаг, создававший домашний уют, очаг, который воскрешает весенние надежды, посещающие вас в весенней тени».
Его ожидания оправдались. Луг, поросший ивами, был продан строителям. Вскоре поблизости от нас выросли новые дома. Напротив возвели большую виллу в поздневикторианском стиле Айви-Хаус (в котором провела свои последние дни Анна Павлова), поначалу не тронув деревья на участке. Но потом участок весь застроили, оставив только сад и пруд, где балерина могла гулять в уединении. Вслед за тем метро вышло на поверхность в районе Голдерс-Грин, и вокруг станции выросли магазины, театр, кинематограф и целый квартал новых кирпичных примитивных жилых домов, не шедших в сравнение с нашим. В конце концов (кажется, это произошло вскоре после Первой мировой войны) наш почтовый адрес поменялся с Хэмпстеда на Голдерс-Грин. Отец сожалел о такой перемене и, сколько мог, игнорировал ее, продолжая указывать старый адрес, потому что Хэмпстед вызывал исторические ассоциации, связанные с Китсом и Констеблем, тогда как Голдерс-Грин был для него всего лишь станцией метро. Я был в том возрасте, когда человек начинает осознавать себя и меня это волновало больше, поскольку в отличие от отца я понимал, что новое название района имело некий слегка комический подтекст; однако оно было вполне уместно, потому что к тому времени мы уже и покупки совершали, и в метро или на автобус садились именно в Голдерс-Грин. Но в первые годы нашего житья в Норт-Энде это была деревня, никак не соприкасавшаяся с Хэмпстедом, городом, куда мы отправлялись по всяким не связанным с насущными нуждами поводам пр узкой полосе Хита.
Его центр составляли: старинный трактир с полукруглым фасадом, «Бул энд буш», воспетый лондонским простонародьем отделенный от дороги пивной под открытым небом, где столики стояли в своего рода беседках, увитых вьюнком и ползучей розой; строение, называвшееся «Комнаты», в котором размещались детские ясли, деревенский совет и где по воскресным дням проходили церковные службы; почта и деревенский магазин, который держал один вздорный тип по имени Боурли. Он был груб с покупателями, а на детей так просто бросался, пока его не прижало почтовое ведомство. Он торговал одинаково и марками, и спиртным и не вел никакой отчетности. Встал вопрос о том, чтобы прикрыть его лавочку, и мой отец замолвил словечко, чтобы его оставили торговать с испытательным сроком. После этого Боурли стал намного учтивей, во всяком случае с нами. Отец отказался ставить дома телефон, и, когда изредка возникала необходимость вызвать врача, мы шли к мистеру Боурли. А еще был молочник по имени Тули. Его дочери наливали молоко из больших фарфоровых кувшинов и торговали бисквитами и имбирными пряниками. Их отец пас коров на лугу по соседству и возил свои бидоны на телеге, как молочник из Чилкомптона, утром и вечером. У него были седые бакенбарды, и по воскресеньям он громким голосом распевал конгрегационалистские гимны в «Комнатах». Вокруг этого центра теснились коттеджи с садами в буйстве цветов, и стирки, и сплетен, ни дать ни взять «Кукхэм» Стэнли Спенсера[41]. От всего этого ныне не осталось и следа, кроме названия «Бул энд буш», сама же таверна перестроена так, что не узнать, лужайку перед ней, где были беседки со столиками, закатали в асфальт и отдали под автостоянку. И словно чтобы подчеркнуть произведенное разорение, на рекламном щите перед таверной пивовары начертали первую строку знаменитой старинной песенки.