О наших переговорах с Германией просачивались очень скупые слухи; эти сообщения вызывали половинчатость — веру и неверие. Вдруг исчезло в сообщениях имя посла в Англии Майского, кто-то шептал, что он уже на Колыме, но этому не верили. Смутно было от таких безвестий, в головах рождались всяческие предположения, а в лагерях участились аресты «за разговорчики», которые кончались новыми сроками. В поселке не проходили никакие собрания, разобщенность людей была повсеместной, каждый боялся каждого. И не зря.
Наладив работу по массовой штамповке торфонавозных горшочков для рассады, с помощью которых удавалось высаживать весной уже крупную рассаду с пятью листьями, удлиняя лето на две недели, Морозов засел за статью о почвах Колымы. Ларин и Аронов напоминали, что статью они напечатают в первом сборнике на следующий год. И торопили агронома. А он — впервые за жизнь — сел писать не газетную заметку, не статью, а исследование, которое влечет за собой выводы и размышления. В данном случае, о почвах, их генезисе, их воссоздании трудом человеческим, в чем не преуспела консервативная природа Севера. Тем более интересно!
Он засиживался далеко за полночь. Спал Орочко. Гудела печь, пожирая за ночь бездну дров; за покрытыми льдом стеклами стояла невероятная зимняя тишь, от которой звенело в ушах. Изредка снаружи слышался треск: промерзшая до дна Сальгурья рвала лед, как только в глубоких местах накапливалась вода. Мертво смотрелись теплицы, стекла их были засыпаны полуметровым снегом. Скрип шагов слышался в разреженном воздухе очень далеко.
Сергей вспоминал работу на Дальнем поле в Дукче, на сусу-манских землях, напичканных замерзшими озерами, всматривался в страницы с показаниями из почвенных лабораторий Магадана и Эльгена, строчка бежала за строчкой, и не испытывал усталости, скорее, удовольствие, когда мысли обретают форму.
Орочко вдруг глубоко вздыхал, открывал глаза. И, смотря на Сергея, спрашивал:
— Ты не спишь?
— Сплю, сплю. Сижу и сплю.
— Сколько сейчас?
— Второй час пошел. Поворачивайся и добирай, до утра далеко. Утро наставало в десять часов — ленивое, сонное, в туманах, запеленавших долину Берелеха и, казалось, весь мир.
Но бригады приходили на агробазу раньше. Как и летом, развод проходил в лагере с шести и до семи. Шли кучно, быстро, молча, стараясь как можно дольше сохранить тепло барака под бушлатами и ватными холявами на ногах. Над тремя теплицами поднимался дым, сперва робкий, потом столбом.
Сергей вскакивал и уходил к бригадам. Штабеля горшочков на поддонах выносили на мороз. Через полчаса они промораживались, и тогда их складывали в штабеля. До весны. Немало. Два-три миллиона штук.
Столько вилков капусты должно получиться из них осенью. И еще немало огурцов и помидоров.
Чуть позже появлялся Хорошев. Здоровался, ходил по проходам, оценивал работу. И говорил Сергею:
— Идите и досыпайте. Или пойдем в столовую?
Ходили они в поселок не каждый день. Брали обеды на дом. Берегли время. Странное это было время, когда внутреннее напряжение людей достигло прямо-таки критического уровня, недовольство никто не высказывал, оно копилось в сердцах, могло достигнуть самых уродливых форм, тем более, что с продуктами становилось все труднее — и в поселках, и в лагерях. На приисках еженедельно «списывали» умерших; каторжный режим, доведенный до абсурда, делал «доходягами» даже молодых и крепких здоровьем людей. Конечно, все это сказывалось на работе.
Начальник Дальстроя Никишов по вечерам прочитывал в своем громадном кабинете сводки с приисков. Они приводили его в бешенство. Лицо комиссара госбезопасности, страшное и в спокойном состоянии, становилось отвратительным, пугающим. Люди, заставшие его в таком состоянии, рассказывали, что он уже не отдавал себе отчета в поведении: хватал и рвал в клочья бумаги со сводками, истерически орал, площадная брань сыпалась на помощников, на заместителей — генералов Корсакова, Комарова, Цареградского, Корша, Вышневецкого, Сперанского. Он требовал, грозил, стучал по столу кулаками. Это было бессилье загнанного в тупик современного рабовладельца. Оно имело свое продолжение только в новых репрессиях на приисках. Тут истерики повторялись уже на уровне полковников, майоров, капитанов. И эти чины НКВД ярились, кидались с кулаками на подчиненных, хотя и те, и другие, и третьи знали, что нельзя совместить такие понятия, как труд и голод, дикий режим и возможности человеческой натуры, страх и хоть какой-то рабочий настрой, как нельзя совместить свет и тьму, добро и зло, жизнь и смерть.
Шифровки в адрес Лубянки оставались без ответа. Молчание означало: выкручивайтесь, как хотите… Военное ведомство перехватывало из резервов Берия продовольствие и одежду для армии, которая готовилась к войне, уже неминучей. Тем более не хотел ничего знать о положении в лагерях Сталин. Ему достаточно было того, что все личные враги либо уже на том свете, либо на пороге туда…
«Там» или «На пороге», к великому сожалению нашей страны, были сотни тысяч советских людей, которые могли бы защищать свою страну от врага, создавать новое оружие на «закрытых» полигонах, выращивать на полях хлеб, поддерживать разгромленные деревни и станицы. Те самые «враги народа», которые в эти страшные предвоенные годы целыми бараками умирали на Колыме от голода, цинги или под пулями озлобленной охраны.
До начала войны оставалось совсем немного.
С газетных полос улыбчиво смотрели на читателя и обнимались Молотов и Гитлер…
Многозначительное фото.
На первый взгляд казалось, что после строгого приказа по Дальстрою об увеличении овощных продуктов на местах, для совхозов наступят светлые времена: будут и люди, и специалисты, и техника, и все, что требуется для доброго и необходимого дела. Только бы сумели развернуться специалисты в совхозах!
И тут же новый приказ, вызванный катастрофическим падением всех объемов работ на приисках. Под угрозой летняя промывка золота, поскольку не подготовлены за зиму карьеры над золотоносными горизонтами. Под угрозой карьера генералов и полковников, всего руководства Дальстроя. Им грозит не отставка, не понижение в звании, а нечто более страшное: на передовую в случае войны, под бомбы и пули. Чего не сделаешь, чтобы спасти собственную шкуру!
Уже чистят Магадан, снимают вольных и заключенных с заводов и порта, под метлу гонят из городских лагерей, заодно из приморских совхозов, с лесозаготовок, с трассы. И машины везут новеньких взамен погибших или погибающих в четырнадцати инвалидных лагерях.
А Сапатов, Хорошев и Морозов идут к заместителю начальника Западного управления с просьбой укрепить совхоз, чтобы выполнить задачу по удвоению овощной продукции. Такую программу, отпечатанную на машинке, они несут перед собой, как щит, поскольку не очень понимают, что творится в высших эшелонах дальстроевской власти.