Поэт произнес это в первом открытом интервью советского гражданина для «Свободы». В мюнхенском отеле на Изартор-платц. Отказавшись при этом от гонорара, который мне пришлось сдавать обратно в кассу: «Ну, что вы, Сережа… Деньги от Цэ-Рэ-У?»
Но прозаик уже взял. Андрей Битов. За интервью, которое дал мне в пивоварне «Лёвенброй».
Сразу после того, когда Стокгольм объявил Нобелевского лауреата по литературе 1987 года, я, сделавший ставку свою заранее, выпустил в эфир часовой «Экслибрис», посвященный Бродскому.
Перспективы программы были очевидны, и Атос обеспечил оптимальные условия работы. Отдельный кабинет — напротив своей директорской. На постоянной основе мне был придан Дундич — как режиссер. И даже собственный технический сотрудник, ради культуры освобожденный от других обязанностей.
По имени Летиция Дедерефф.
Та самая француженка, церемониальные высадки которой я наблюдал в мой первый несчастный мюнхенский год. С возникновением Поленова на советском ТВ статус ее, конечно, изменился. Пассия начальника превратилась в любовницу советского шпиона. Так что, услышав об этом предложении, я вспомнил стихи одного из моих новых московских авторов:
— Невеста фюрера…
Но Атос, человек экзистенциального поколения, который инструментальности ради отбрасывал репутации, молву, слухи и всю эту неподлинную категорию man sagt («говорят»), заверил:
— Человек исключительного тщания.
Нельзя сказать, что минувшие годы пролетели бесследно для ее красоты. К тому же ретроспективный удар от бывшего аманта. Сокрушительный и, увы, необратимый. Как она его держала? Но она держала. Не распадалась на куски.
Глаза были той же романтической синевы.
И передвигалась без палки.
Я был даже шокирован ее обязательностью, когда на следующее утро после нового назначения «на культуру» мадам Дедерефф появилась в дверях моего кабинета с вопросом, есть ли для нее работа.
— О! Вагон и маленькая тележка…
Мой кабинет превратился в затоваренную бочкотару. К служебному телефону присобачили «приставку» — чтобы я мог записывать авторов в Союзе прямо по линии. Стопки бобин, старых алюминиевых и новых пластмассовых, подпирали стену, свесив свои ленточные пряди. В адрес популярной программы слали материалы и на магнитофонных кассетах в мутных советских коробочках.
Я отобрал самые горячие ленты и понес их за Летицией. Коридорами мы описали букву «П». В параллельном «сапожке» у нее была отдельная комнатка. Пахнуло французскими духами. Стеллаж со словарями и покетбэками, интерес к которым я подавил до лучших времен. Стены в сувенирах и фото — в рамочках и без. Много снимков из Соединенных Штатов — то ли родственники, то ли друзья. Уютный американский быт.
Изображение Поленова зияло отсутствием. Может быть, вычеркнула эту страницу жизни?
Летиция села за монтажный станок и закурила, щелкнув красивой зажигалкой. Я выбрал бобину, которую она насадила на левый шпенёк.
— Как вас по батюшке?
Щурясь от дыма своего «Данхилла», вытягивая ленту, закручивая вокруг пустой бобины, она ответила голосом человека, который нарушает обет молчания:
— Степановна.
— Из Белых лебедей? — Словоохотливый начальник, я уселся рядом. — Не всех, значит, заклевали красные вороны?
Она молчала, разматывая наушники, чтобы воткнуть их и уйти в оправданную изоляцию.
— Русский, значит, папа, Летиция Степановна?
— А мама, — было отвечено мне не без вызова, — еврейка. И по отчеству в Париже меня никогда не звали.
— Ah bon! Мадам из Франции?
— Oui, mais… — Ненастойчиво, сознавая, что на данном этапе это не столь уж важно, если вообще не ридикюль, но все же она внесла коррективу в свой женский статус, не мадам, мол:
— Мадемуазель.
— И что же вас привело в этот pubelle? та belle mile?
Летиция засмеялась; лед был сломан.
Горбачев «раскручивал маховик», что отражалось и на мне: помимо семи программ в неделю, я должен был принимать визитеров из Москвы и Ленинграда. Поскольку касса на месте платила дойчемарками, деятели культуры валили стеной, доставая меня и дома. Но не в комнате Летиции, куда во второй половине дня я сбегал с «горящими» пленками и кипой непрочитанного мониторинга перестроечной прессы, которая просто упивалась наступившим беспределом. Я листал страницы, скрепленные по темам, наполнял ими мусорную корзину, поглядывал, как пальцы Летиции резали пленку под углом в сорок пять градусов: резали и склеивали, резали и склеивали. Специальной узко-белой лентой. Иногда зачитывал что-нибудь. Тогда она приспускала наушники, чтобы, выслушав из деликатности непосредственного начальника, ответить, как в классическом романе:
— Ах, избавь меня от этих ужасов…
Я не ставил ей в вину аполитичность. Законное право парижанки — защищать себя неведением. Тем более, что допустил faux pas однажды, когда дал ей московский очерк по новой тематике гласности, сексплуатации детей. Недоверчиво приступив к чтению, Летиция едва не грохнулась со стула, сбив прислоненную палку. Я бегал за водой, куда она что-то капала из рыже-коричневого пузырька, и руки у нее тряслись, но пузырек не отдавала, и я сейчас вижу эти пальцы с порезами, заклеенными медицинским лейкопластырем, а иногда обтянутые резиновыми напальчниками, которые я называл вьетнамскими презервативами, чтобы вызвать на строгом лице моей сотрудницы улыбку снисхождения.
Квартира у нее была там же, где до побега жил Поленов. В отеле «Арабелла», который злые языки назвали теперь «шпионским гнездом».
По ту сторону Миттлерер-ринг, Средней кольцевой дорогой, внутри которой лежит старый город, обрывается зона лимитированной этажности, что на востоке Мюнхена в престижном округе Богенхаузен отмечено выросшим сразу за границей грандиозным уродством — небоскребом Хипо-хаус. Алю-миниево-стеклянные блоки насажены на бетонные штыри колонн, и все это высотой 114 метров. Вершинное достижение местных архитектурных 70-х, которому предшествовали две более скромных высотки — «Шератон», а через улицу за ним блок в 70 метров высотой. Это и есть «Арабелла». Благодаря трагическим Олимпийским играм, здание было превращено в отель, но только частично. Помимо 629 номеров отеля здесь еще две клиники, сто офисов и 558 наемных квартир. Верхние этажи являют собой зону отдыха: бассейн на 22 этаже, спа на тысячу квадратных метров. С крыши на 23-м вид на Мюнхен и лежащие за ним на горизонте Альпы.
Место считается престижным. Квартиры здесь влетали корпорации в копеечку, так что поселиться в «Арабелле» мог либо большой начальник, которому достаточно только артикулировать волеизъявление, либо некто из «умеющих жить» со связями в совершенно непрозрачном отделе под названием Housing, который силами локальных кадров ведал вопросами расселения и слыл беспардонно коррумпированным.