Арест Лермонтова произошел следующим образом. Посланный в Царское Село осмотреть бумаги поэта и арестовать его Веймарн нашел квартиру нетопленной, ящики стола и комодов пустыми. Отсутствие Лермонтова прикрыли внезапною болезнью его, приключившеюся при посещении внуком престарелой бабки, и ограничились затем только выговором ближайшему виновнику недосмотра полковнику Саломирскому, позволившему офицеру самовольно отлучиться от полка и проживать в Петербурге. Затем обратились в петербургскую квартиру Лермонтова, и 21 февраля поэт был посажен на гауптвахту в Петропавловской крепости.
В тот же день с Раевского были сняты показания. Решившись взять на себя вину в распространении стихов друга и для того, чтобы показания Лермонтова не разнились с его показаниями, он черновую, писанную карандашом, положил в пакет, адресовав его на имя крепостного человека Лермонтова, Андрея Иванова. К черновой приложена была записка:
«Андрей Иванович! Передай тихонько эту записку и бумаги Мишелю. Я подал записку министру. Надобно, чтобы он отвечал согласно с нею, и тогда дело кончится ничем. А если он станет говорить иначе, то может быть хуже. Если сам не сможешь завтра же поутру передать, то через Афанасия Алексеевича (Столыпина). И потом непременно сжечь ее».
Доставить пакет этот Раевский поручил одному из сторожей. Пакет был перехвачен и немало усугублял виновность Раевского в глазах судей.
После домашнего допроса Лермонтова посадили в одну из комнат верхнего этажа Главного штаба. К нему пускали только камердинера, приносившего обед. Поэт велел завертывать хлеб в серую бумагу и на этих клочках с помощью вина, печной сажи и спички написал несколько стихотворений, а именно: «Когда волнуется желтеющая нива», «Я, Матерь Божия», «Сосед», «Узник».
25 февраля последовало Высочайшее повеление, а 27-го вышел приказ, по которому Лермонтов переводился тем же чином (корнетом) в Нижегородский драгунский полк — на Кавказ. Раевский же, проведя на гауптвахте один месяц, был выслан в Олонецкую губернию на службу по усмотрению тамошнего губернатора. Он поплатился, таким образом, более самого поэта, был возвращен из ссылки позднее, и Лермонтов сильно скорбел за своего друга. Дело в том, что допрашивавший Лермонтова граф Клейнмихель обещал, что если Лермонтов назовет виновника распространения, то избегнет разжалования в солдаты, названное же лицо будет прощено. Лермонтов и назвал Раевского. Когда же он был выпущен из-под ареста и узнал, что Раевский сидит в заключении, то пришел в отчаяние, не зная, что участие Раевского было известно до признания Лермонтова и допрос Раевского был сделан днем раньше допроса Лермонтова. Однако поэт долго не мог простить себе своего заявления о том, что никому, кроме Раевского, не показывал стихов, и что Раевский, вероятно, по необдуманности, показал их другому, и таким образом они распространились. Еще в июне 1838 года, возвращенный с Кавказа и вновь определенный в лейб-гвардии гусарский полк, Лермонтов пишет в Петрозаводск Раевскому о том, что повергло его в несчастие. Очевидно, услужливые люди пытались вызвать между друзьями вражду или хоть недоразумение, и поэт с негодованием отвергает наветы. Когда Раевский в декабре 1838 года получил наконец прощение и вернулся из ссылки в Петербург, где жили его мать и сестра, уже через несколько часов по приезде вбежал в комнату Лермонтов и бросился на шею к Раевскому.
«Я помню, — рассказывает сестра последнего, г-жа Соловцева, — как Михаил Юрьевич целовал брата, гладил его и все приговаривал: „Прости меня, прости меня, милый!“
Я была ребенком и не понимала, что это значило; но как теперь вижу растроганное лицо Лермонтова и большие, полные слез глаза. Брат был тоже растроган до слез и успокаивал друга».
Первая ссылка на Кавказ. — Перевод в Гродненский полк. — Странствия. — Знакомство с декабристами и отзыв о Лермонтове декабриста Назимова. — Приезд в Петербург. — Успехи в свете и популярность. — Литературные труды и цензурные неприятности. — Знакомство с Жуковским. — Сближение с Краевским.Несколько дней спустя после состоявшегося приказа Лермонтов отправился на восточный берег Черного моря, где должны были открыться военные действия против горцев под начальством генерала Вельяминова.
Прибыв туда, он остановился в Тамани в ожидании почтового судна, которое перевезло бы его в Геленджик. Тут поэт испытал страшного рода столкновение с казачкою Царицихой, принявшей его за соглядатая, желавшего выследить контрабандистов, с которыми она имела сношения. Эпизод этот послужил поэту темою для повести «Тамань». В 1879 году, по словам г-на Висковатова, описываемая в этой повести хата еще была цела; она принадлежала казаку Миснику и стояла невдалеке от нынешней пристани над обрывом.
О пребывании на Кавказе Лермонтов сообщает в нижеследующем письме к Раевскому, писанном перед возвращением в Петербург:
«С тех пор как я выехал из России, — читаем мы, между прочим, в этом письме, — поверишь ли, я находился до сих пор в беспрерывном странствовании, то на перекладной, то верхом; изъездил линию всю вдоль от Кизляра до Тамани, переехал горы, был в Шуше, в Кубе, в Камаке, в Кахетии, одетый по-черкесски, с ружьем за плечами; ночевал в чистом поле, засыпал под крик шакалов, ел чурек, пил кахетинское даже…
Простудившись дорогой, я приехал на воды весь в ревматизмах; меня на руках вынесли люди из повозки, я не мог ходить — в месяц меня воды совсем поправили; я никогда не был так здоров, зато веду жизнь примерную, пью вино только когда где-нибудь в горах ночью прозябну, то, приехав на место, греюсь… Здесь, кроме войны, службы нет, я приехал в отряд слишком поздно, ибо Государь нынче не велел делать вторую экспедицию, и я слышал только два-три выстрела; зато два раза в моих путешествиях отстреливался; раз ночью мы ехали втроем из Кубы, — я, один офицер нашего полка и черкес (мирный разумеется), — и чуть не попались в плен лезгин. Хороших ребят здесь много, особенно в Тифлисе есть люди очень порядочные, а что здесь истинное наслаждение, так это татарские бани! Я снял на скорую руку виды всех примечательных мест, которые посещал, и везу с собою порядочную коллекцию; одним словом, я вояжировал. Как перевалился через хребет в Грузию, так бросил тележку и стал ездить верхом: лазил на снеговую гору (Крестовая) на самый верх, что не совсем легко; оттуда видна половина Грузии, как на блюдечке, и, право, я не берусь объяснить или описать этого удивительного чувства; для меня горный воздух — бальзам, хандра к черту, сердце бьется, грудь высоко дышит — ничего не надо в эту минуту; так сидел бы, да смотрел целую жизнь.