Отец Александр Нерсесович, невысокого роста, очень красивый, с небольшой седеющей бородкой, крупные черты лица, большие, типично армянские черные глаза, был профессором-юристом: он занимал должность директора библиотеки Московского университета. Позднее, уже будучи студентом ВГЛК, я постоянно ходил заниматься в тамошний круглый читальный зал и мог наблюдать, как Александр Нерсесович торжественно выплывал из внутренней двери, поднимался на возвышение к библиотекарям, переговаривался с ними вполголоса, оглядывал ряды читателей и вновь удалялся.
Он мало вникал в воспитание дочерей, слишком был занят на работе, а тон задавала мать Евгения Александровна, полурусская-полуфранцуженка, дочь фабриканта Бари. Была она одновременно и строгой, и восторженной, и глубоко религиозной. Она сама избирала мальчиков и девочек, позднее юношей и девушек, с которыми ее дочери могли общаться и дружить. Кто казался ей груб, вульгарен, развязен, тот в их дом не допускался. Однажды за какой-то ничтожный проступок она сказала одному юноше: "Вы к нам больше не ходите".
Назову некоторых молодых людей, из тех, кто в их дом «допускался», а в наш не ходил.
Это прежде всего одноклассник Михаила Раевского по школе в Сергиевом посаде Николай Хромцов, после школы он работал там же, в Посаде, водителем грузовика, потом учился в одном из московских вузов. Был он очень милый, простой, особой остротой ума не отличался, очень скромный молодой человек, к сожалению, хромой и потому не участвовал в подвижных играх. Все его очень любили, а он любил старшую из девочек — Рину, однако издали подолгу искоса на нее смотрел, сидя в уголке, а разговаривал с ней мало и робко.
Назову еще двоюродного брата девочек — Кирилла Воскресенского. В том спектакле «Женитьба» он очень хорошо играл Яичницу. Мальчик был рассудительный, серьезный, ходил в очках, а в будущем стал известным биологом, доктором наук.
Были еще молодые люди — русские и армяне, фамилий их я не помню. Назову только одного — студента по фамилии Бриллинг, сына профессора. Он явно ухаживал за Риной, и ее мамаша этому не препятствовала, скорее покровительствовала, словом, казался он видным женихом, а я к нему питал жгучую ненависть. Позднее и отец и сын были арестованы и исчезли.
Отчего я его ненавидел? А потому, что понял, не сразу, правда, осознал, что влюбился в Рину. Но была моя любовь больше издали, больше умозрительная. Я боялся с нею разговаривать, и чаще она первая заговаривала со мной, а я смущался.
Очень хорошо ко мне относилась мать — Евгения Александровна, расспрашивала меня о моих делах, она больше, чем дочери, восхищалась моим вместе с Андреем Киселевым путешествием. Когда мы вернулись, она позвала меня еще в Сергиевом посаде, и я должен был подробно рассказывать ей и ее дочерям о нашем странствии. Когда же я написал свой опус — серию очерков "По северным озерам", она потребовала, чтобы я почитал его вслух их семье. Девочки слушали, как говорится, не переводя дыхания.
Однажды я осмелел и пригласил Рину в театр. Евгения Александровна разрешила. Мы отправились в Художественный на "Женитьбу Фигаро", сидеть нам предстояло, как я уже раньше описывал, на ступеньках амфитеатра, подстелив газеты. Баталов играл Фигаро, Завадский — Альмавиву. Спектакль, как всегда в те времена в Художественном, был великолепен. Но ощущение, что рядом с тобой сидит девушка, тобой любимая, было еще сильнее. После спектакля я ее пошел провожать. Мы шли пешком, наполненные впечатлениями, обменивались восторженными фразами, а взять ее под руку я не решился.
На чей-то день рождения Нерсесовы организовали грандиозный костюмированный бал. Моя сестра Маша была одета в мой пиджак, в мои брюки, на белую рубашку ей нацепили пышное кружевное жабо, словом, превратили в Ленского, а меня нарядили дамой в белом длинном платье, в декольте, в туфельках. В таких нарядах, надев сверху пальто, мы поехали на трамвае, перед тем, как позвонить, надели маски. Нас встретили восторженно, я всем совал обнаженную до плеча руку для поцелуев.
Единственный раз в жизни я дирижировал кадрилью. Вспомнив, как моя старшая сестра Соня искусно исполняла эту трудную роль, я выкрикивал французские фразы, переводил команду на русский язык, вся хохочущая толпа мне подчинялась, порой пары путались, прыгали не туда и не так. И было безудержно весело. А я гордился, что возглавляю это веселье. Но я избегал фигур, которые бдительная мамаша Нерсесова могла счесть фривольными.
С фокстротом получилось крупное недоразумение. У нас на Еропкинском прочие танцы были изгнаны, и мы под блеяние "А-а-алли-илу-ия!", — только и танцевали, шаркая ногами и прижимаясь друг к другу животами. И девочки Нерсесовы тоже пустились шаркать. Поздно вечером явилась за ними Евгения Александровна и села с каменным лицом. Что она им говорила, вернувшись домой, не знаю, но на всех следующих вечеринках бедняжки сидели со скучающими личиками и мотали головами, когда кавалеры их пытались приглашать.
Да, несмотря на все неприятности и беды, мы одновременно развлекались и влюблялись…
Когда нас выселили из Москвы, я ходил к Нерсесовым реже, а если захаживал, то Евгения Александровна и Рина с участием меня расспрашивали, хорошо кормили, но ночевать никогда не оставляли: кроватей свободных не было, а на полу стелить считали неудобным.
Рина поступила в университет на физико-математический факультет, была очень занята, и все же, когда я к ним приходил, она отрывалась от книг и тетрадей, садилась рядом с матерью и, пристально глядя на меня, с вниманием слушала мои рассказы. Училась она очень хорошо, увлекалась математикой. К ней как к отличнице стали приставать, чтобы вступила в комсомол, она отказывалась, к ней всё приставали, и в конце концов она вынуждена была признаться, что верует в Бога. Впечатление на активистов оказалось ошеломляющим, ее изгнали после изобличающей статейки в стенгазете. Она сумела закончить вуз экстерном.
Да, я был влюблен в Рину и постоянно думал о ней. Странная была моя любовь, я сознавал, что не имею права ее любить. Кто я в сравнении с блистательным Бриллингом? Я — пария, неприкасаемый, я — лишенец и, самое главное, меня могут в любой день арестовать, отправить в ссылку или в лагерь. Я видел, как мучились жены заключенных, как страдала моя сестра Лина. Я просто не имел права обрекать девушку, красивую и умную, на такие мучения. Я не имел права ее любить.
Вот ведь какое проклятое было время!
И я, хоть меня неодолимо тянуло в особняк на Телеграфном, туда заходил все реже и реже. А Евгения Александровна, когда узнала, что я восстановлен в избирательных правах, какими-то путями меня разыскала и вызвала на определенный день и час к ним на Телеграфный.