Много лет спустя, когда я уже был женат, сестра Маша сказала Рине, что я был в нее влюблен. Рина очень удивилась, переспросила Машу, та подтвердила, что очень сильно, что без памяти. А Рина ответила, что и не догадывалась…
Прошло еще сколько-то лет, она вышла замуж за очень хорошего человека, который был ее старше на много лет, у них пошли дети.
В 1942 году, когда я попал на строительство железной дороги в Дмитров, то выпросил на два дня командировку в Москву. Шел я по Покровке и неожиданно встретил Александра Нерсесовича, сильно постаревшего. Он позвал меня к ним, благо идти предстояло совсем недалеко, угостил чаем с какими-то весьма скудными добавками. С мужем Рины я тогда не познакомился, он был в командировке, а она села рядом со мной, начала расспрашивать, потом сказала: "Пойдемте, я вам покажу свою малышку". Мы пошли в соседнюю комнату, встали по сторонам кроватки, я наклонился, увидел сморщенное личико, выпрямился. И Рина подняла голову. Мы долго смотрели друг другу в глаза. О чем думала она, не знаю, а я думал, что этот ребеночек мог бы быть моим…
И после войны мы изредка встречались. Она была очень счастлива со своим мужем, у них росли дети. Они их воспитывали религиозными, ходили с ними в церковь. И сами были глубоко верующими.
Еще прошло много-много лет. Скончался ее муж, в 1975 году скончалась она. Я был на ее отпевании в храме Ильи Обыденного близ Остоженки. Так получилось, что я стоял у самого подножия ее гроба справа, а Николай Храмцов — у самого подножия слева; оба высокие, мы стояли опустив головы и, наверное, думали об одном и том же…
Любила ли она меня? Кажется, тоже любила. Были бы мы счастливы? Не знаю. Может быть, да, а может быть, злые вихри разрушили бы нашу любовь…
Я другой такой страны не знаю,
где так вольно дышит человек
В. ЛЕБЕДЕВ-КУМАЧ
Поезд мчал нас на юг. Выехали из Москвы в дождь и в холодный, резкий ветер. Сахаров со своим заместителем инженером Брызгаловым Иваном Ивановичем ехали отдельно в мягком вагоне, все остальные работники изыскательской партии, числом восемь человек, ехали в плацкартном.
Когда на следующее утро я проснулся, то увидел сияющее солнце, люди на остановках ходили без пальто. На станции Лозовая поезду полагалось стоять долго. Шура и я отправились прогуляться, мы спустились не к зданию вокзала, а к третьим путям. Неожиданное после московской непогоды солнце пригревало. У меня сердце радостно билось в предвидении интересной жизни, интересной работы. В самих словах — изыскания, изыскательская партия — билось нечто приподнятое, нечто романтическое. Я — изыскатель!.. Ого-го!
И тут неожиданно я увидел такое, что и теперь, почти шестьдесят лет спустя, не забуду.
На третьих путях стоял товарный состав. Двери всех вагонов были широко раздвинуты. И там внутри, в тесноте, мы увидели людей, их было множество стариков и помоложе, мужчин, женщин, детей, особенно много было детей разных возрастов. Люди теснились у входа, лежали и сидели один к одному в глубине вагонов. По путям прогуливались красноармейцы с винтовками. Я не сразу сообразил, кто такие, куда везут, как услышал из ближайшего вагона крики:
— Вот они, пролетарии, пролетарии! Проклятые!
Да ведь это нам кричат, нас проклинают! Шура и я пошли мимо следующего вагона. И оттуда, увидев нас, взрывались те же злобные крики, улюлюканье.
— Пойдем обратно, — сказал я Шуре, негодуя от неожиданности, от несправедливых оскорблений.
— Не обращай внимания, это кулаков везут, — сказал Шура невозмутимым голосом. Мы продолжали идти дальше.
Тот страшный поезд тронулся. Вагоны, битком набитые несчастными, ехали сперва медленно, потом все быстрее, быстрее. Оттуда нам что-то кричали, грозили, сквозь стук колес не было слышно.
Поезд умчался. А мы медленно вышагивали, о чем-то мирно беседуя, равнодушные к несчастьям других. Больше никогда не доводилось мне видеть таких поездов…
Приехали на станцию Белореченская, выгрузились, пересели в маленькие вагончики. Нам предстояло проехать еще сорок километров по железнодорожной ветке до конечного пункта — станции Апшеронская, в окрестностях которой были недавно открыты месторождения нефти.
Выгрузились, выгрузили свой тяжелый багаж, сели в ожидании на травке. Сахаров и Брызгалов отправились куда-то на извозчике, с собой они захватили десятника Федора Колесникова — расторопного молодого паренька.
Греясь на непривычном для нас теплом сентябрьском солнышке, я смотрел на беленькие хаты утопавшей вдали, в зелени, станицы Апшеронской на другом берегу быстрой и прозрачной речки, носившей странное название — Туха. А за хатами угадывалась широкая река Пшеха, а за рекою поднимались невысокие, покрытые янтарно-желтым, бурым и красноватым лесом горы. А выше поднимались еще горы, синеющие вдали, а над ними уже совсем далеко высились. отдельные зубцы бело-синих снеговых гор…
Часа через два явился Федор; он приехал на трех длинных фурах за нами, за нашим багажом, и мы отправились в станицу. Бравый молодчик из стансовета помимо воли хозяев вселил нас в три, находившиеся на одной улице беленькие, с земляными полами хаты. В одной хате в большой комнате разместилась наша контора, иначе камералка, иначе столовая, там же в маленькой комнате устроились Брызгалов, инженер Кудрявцев и завхоз Цыбулько. В другой хате устроились мы, техники: Шура Соколов, Костя Машаров, Коля Гусев, Сережа Сахаров и я, а также десятник Федор Колесников. Сережа был однофамильцем нашего главного начальника. А сам Вячеслав Викторович, иначе Старик, поместился отдельно, к нему допускался только Шура Соколов.
Тогда изыскательские партии, следуя еще дореволюционным традициям, снабжались солидно и с комфортом. Мы привезли из Москвы складные койки, одеяла, разную посуду — кастрюли, чугуны, миски, тазы, ложки, кружки, основные продукты — муку, крупы, сахар, соль, мясные консервы. Привезли палатки, но они пока оставались свернутыми. Щеголяли мы в спецовках цвета хаки, подобных тем, в каких комсомольцы — легкие кавалеристы — наводили ужас на крестьян…
Мы расставили по стенам койки, постелили постели, собрались спать. Я начал раздеваться, и тут ко мне подскочил Шура Соколов и яростно зашептал:
— Крест, крест сними!
Я потихоньку, чтобы никто не видел, снял серебряный на серебряной же цепочке крест, который носил с самого раннего детства, и спрятал его на дне своего чемодана. А вновь я его надел лишь сорок лет спустя…