Гоголю тоже пришлось уехать из деревни. Но ненадолго. Шевыревы как раз проводили лето на даче в двадцати верстах от Москвы. Без всякого предупреждения (чего церемониться – все свои) Гоголь нанял карету и отправился в путь. Его неожиданное прибытие всех удивило. На нем была серая шляпа и несколько запыленный испанский плащ. С. П. Шевырев тут же попросил молодого поэта Н. В. Берга уступить флигель, в котором он жил, и перебраться в дом. Слугам запретили ходить туда без зову и вообще не вертеться без толку около флигеля. Все семейство, из уважения к таланту, отказалось от беззаботного отдыха и старалось приспособиться к требованиям писателя.
Он работал во флигеле, окруженном старыми темными соснами. По вечерам Шевырев проскальзывал, словно тень, в приотворенную дверь, и Гоголь, убедившись, что никого постороннего нет, читал ему вслух то, что он написал. «Это делалось с такою таинственностью, что можно было думать, что во флигеле, под сенью старых сосен, сходятся заговорщики и варят всякие зелья революции». Так Гоголь прочел Шевыреву полностью семь глав, некоторые из которых были еще не до конца отделаны. И каждый раз он говорил своему восхищенному слушателю: «Убедительно прошу тебя не сказывать никому о прочитанном, ни даже называть мелких сцен и лиц героев. Случились истории. Очень рад, что две последние главы, кроме тебя, никому не известны. Ради бога никому».[590] Растроганный таким доверием, Шевырев обещал, что скорее проглотит язык, чем выдаст секрет; второй том был, по его мнению, несравненно выше первого; он не понимал сомнений автора и очень хотел снова вернуть его к радостям жизни. Но даже за столом среди гостей Гоголь был каким-то вялым и говорил неохотно. Он почти не дотрагивался ни до одного блюда, глотал какие-то пилюльки, пил одну воду. «Он страдал тогда расстройством желудка; был постоянно скучен и вял в движениях, но нисколько не худ на лицо. Говорил немного и тоже как-то вяло и неохотно. Улыбка редко мелькала на его устах. Взор потерял прежний огонь и быстроту. Словом, это были уже развалины Гоголя, а не Гоголь».[591]
С большим трудом, словно вытягивая из себя клещами фразу за фразой, писал он продолжение «Мертвых душ» и при этом еще готовил переиздание своего «Собрания сочинений». Чтобы сэкономить время, он поручил печатание каждого тома разным типографиям. А книгопродавцы распространяли тем временем слухи, что роман скоро будет запрещен, и продавали на черном рынке те немногие экземпляры, что у них еще оставались от издания 1842 года по сто рублей за каждый. И, как нарочно, московская цензура медлила с разрешением на переиздание. В полном отчаянии Гоголь умолял П. А. Плетнева пожертвовать своим экземпляром «Собрания сочинений» и устроить так, чтобы было получено разрешение хотя бы от цензуры в Петербурге.
«Прежде хотел было вместить некоторые прибавления и перемены, но теперь не хочу: пусть все остается в том виде, как было в том издании. Еще пойдет новая возня с цензорами».[592]
Гостеприимство Шевыревых было безупречным, но стремление к перемене мест было в Гоголе настолько сильным, что он не мог продолжительное время видеть одни и те же лица. Внезапно он разволновался, засуетился – куда поехать, чтобы увидеть нечто новенькое? По правде говоря, он затруднялся только из-за большого выбора. Несколько дней он провел на даче актера М. С. Щепкина, несколько дней в Абрамцево, у Аксаковых, а как только начались дожди, вернулся в дом Толстых.
Именно там он получил письмо от своего друга из Петербурга, М. С. Скурдина, который сообщал ему о критических замечаниях, высказанных в его адрес публицистом в изгнании А. И. Герценом, в брошюре, вышедшей на французском языке «О развитии революционных идей в России». Хоть Гоголь и привык к нападкам либеральной печати, его тем не менее потрясли обвинения этого чрезвычайно умного человека, который упрекал его в том, что в «Избранных местах из переписки с друзьями» он отрекся от благородных идеалов своей молодости. Он смутно чувствовал, что какая-то часть его читателей от него ускользает, в то время, как он хотел бы всех привлечь на свою сторону. Если он проповедует всеобщую любовь, то как он может являться для кого-то объектом ненависти?
Его абсолютная искренность должна бы, как ему казалось, обезоружить критиков.
Когда П. В. Анненков навестил его, он увидел, что Гоголь обеспокоен тем, как будет принята его книга, и в то же время абсолютно утерял ощущение политической реальности происходящего. «Он почти ничего не знал или не хотел знать о происходящем вокруг него, а о ссылках и других мерах отзывался даже, как о вещах, которые по мягкости исполнения были отчасти любезностями и милостями по отношению ко многим осужденным… Провожая меня из своей квартиры, Гоголь, на пороге ее, сказал мне взволнованным голосом: „Не думайте обо мне дурного и защищайте перед своими друзьями, прошу вас; я дорожу их мнением“».[593]
А между тем в Васильевке Мария Ивановна с дочками активно готовились к свадьбе. Гоголь обещал быть, но тянул с отъездом. Принятие любого решения казалось ему мучительным испытанием. Он прекрасно себя чувствовал лишь тогда, когда он колебался, когда его раздирали противоречия, когда ему надо было спасаться бегством. К тому же он боялся, что не вынесет глупых претензий своей сестры Елизаветы. Из чувства мужской солидарности со своим будущим зятем он написал ему письмо с очередным предостережением:
«Матушка и сестры мечутся теперь всюду, как угорелые кошки, чтобы накупить поболее для невесты всякого белья и тряпья. На это они усадят много денег, если только их где-нибудь достанут, а вам с этим тряпьем будет только возня. Пожалуйста, уверьте, что ваша жизнь бивуачная и что вам некуда девать этот сор, а что лучше, если они могут это исполнить потом. Не торопясь, они изготовят это постепенно к какому-нибудь другому времени».[594]
После чего Гоголь получил письмо от матери, которая писала, что болеет, и умоляла его приехать в Васильевку, чтобы увидеться с ней и благословить сестру на пороге новой жизни. Он не мог дольше колебаться.
«Я решился ехать; но вы никак не останавливайтесь с днем свадьбы и меня не ждите. Мне нельзя скоро ехать. Нервы мои так расколебались от нерешительности, ехать или не ехать, что езда моя будет нескорая; даже опасаюсь, чтобы она не расстроила меня еще более. Притом я на вас только взгляну, и поскорее в Крым, а потому вы, пожалуйста, меня не удерживайте. В Малороссии остаться зиму для меня еще тяжелей, чем в Москве. Я захандрю и впаду в ипохондрию. Мне необходим такой климат, где бы я мог всякий день прогуливаться. В Москве, по крайней мере, теплы и велики дома, есть тротуары и улицы».[595]