– А все очень просто, Шура, ты, да я, да Блуменфельд хорошо говорим по-французски, а вспомни, каким откровенным недоброжелательством и систематическим нерадением встретили нас наши французские коллеги, какие препятствия строил нам всемогущий главный машинист господин Петроман, злостный интриган, а ведь зрелищная сторона спектакля полностью зависела от него. Он задумал полный провал нашего спектакля, чтобы отвадить нас на все времена. И хорошо, Шура, что ты не дрогнул, нашел общий язык с целым взводом рабочих, убедил их помочь нам.
– Не я их убедил, хоть мне и пришлось с ними ругаться и ссориться, ведь эти господа приходили и уходили когда им вздумается, их убедил Федор Шаляпин, стоило ему появиться на сцене, как они все рты разинули от удивления, а после этого уж не могли халтурить, поняли, что русские задумали показать что-то необыкновенное. Одного, Сережа, не могу понять: почему наши холсты прибыли с таким большим опозданием, за пять дней до генеральной. А ведь сам посуди, холсты надо еще набить на деревянные основы кулис, а навесные части закрепить на всей сложной системе канатов и блоков. Кроме того, надо вырезать окна и двери, построить площадки, лесенки. Меня буквально раздирали на части. Мне казалось, что мы не успеем, приходил в отчаяние, нервы были напряжены до предела, а сейчас, кроме адской усталости, ничего не чувствую. Будь что будет, устал, не могу больше, сил нет. Федор Иванович тоже в отчаянном положении, боится провала, слова все забыл, говорит, ничего не помнит. Так закружили его неустройства наши, что он просто в отчаянии. Столько бесчисленных неисправностей в костюмах и в бутафории, многое не готово в самой постановке, хоры не вполне слажены, а сцены со статистами превращаются в какую-то дикую оргию, с которой не справляется и сам «укротитель масс» Александр Акимович Санин.
– Шаляпина, Шура, ты не упускай, поговори с ним, отвлеки его от тяжких забот, все наладится, скажи, не из таких положений выходили с блеском. Сходи к нему, проверь… Завтра – решающий день, он должен это понять.
– Устал я, Сережа, сил нет.
– Сходи, сходи, на несколько минут, вдохни в него уверенность в завтрашнюю победу… Париж должен быть покорен.
Бенуа покорно пошел к Шаляпину. Сколько уж раз под напором Сергея Павловича он шел исполнять его приказы. «Куда деваться, он бывает почти всегда прав, как и совсем недавно с Петроманом, заявившим, что будто по нашей вине произошла ошибка и будто декорации у нас получились не тех размеров и что они на целых два метра не хватают до пола, многое нужно исправить и починить. А для этого ему, хозяину сцены, нужно еще три-четыре дня. Все пришли просто в ярость, а Сережа спокойненько заявил, что спектакль готов и что он может показать его без декораций, раз французы не могут оказать русским элементарное содействие в подготовке спектакля. Бедный Петроман! Как он испугался скандала, но уж потом был как шелковый, на генеральной репетиции все декорации достигали пола, все было починено, даже налажены главные эффекты освещения. Кошмар какой-то… Спектакль начинался, а я увидел какое-то проступившее пятно от сырости на фоне декорации Новодевичьего монастыря… Как не заметил я его раньше… Пришлось подниматься на стремянку, заделывать пастелью это дурацкое пятно, а уже кончали играть вступление и поднимали занавес… В такой обстановке проходила вся генеральная репетиция… Удивительная вещь – театр, сколько уж неожиданностей дарил он, а все не устаешь дивиться… Первый раз видел Шаляпина в таком состоянии нервного перенапряжения. Да оно и понятно – катастрофой просто пахло в воздухе…»
Бенуа постучался и, получив приглашение, вошел к Шаляпину. Сразу почувствовавший, что здесь происходит что-то интересное, Александр Николаевич заторопился сказать:
– Продолжайте, господа, я на минутку, дел еще очень много, а у вас, Федор Иванович, я хоть чуточку отдохну от постоянной суеты.
В номере у Шаляпина – недавно приехавший Шкафер, Головин, гример-заика, сыгравший замечательную роль своим выступлением на знаменитом ужине.
– Я рассказываю наши петербургские новости, – продолжал Шкафер, – Федор Иванович интересуется, давно в России не был… Скажу вам, Федор Иванович, что, в сущности, ничего у нас и не изменилось. Все по-прежнему, дисциплина в театре хромает на обе ноги. И если чего-то добиваешься в театре, то только благодаря опыту и знанию психологии участников спектакля, человеческим отношениям с ними. А так ничего не добьешься: интриги, подсиживания, зависть. Как-то прижал меня в темном закоулке сцены Крупенский и прямо говорит: «Вам надо съесть Палечека». Я до того опешил и растерялся от неожиданности, что ничего не мог ответить, а он тут же продолжал: «Этот старый дурак нам всем надоел и надо от него избавиться». Я с удивлением на него посмотрел, и он понял, что есть Палечека я не буду. И сразу охладел ко мне, а я не мог скрывать к нему чувства антипатии и брезгливости.
– Палечек постарел, – вмешался в разговор Головин, – его начинает бойкотировать хор, но все же это заслуженный режиссер, и отношение к нему со стороны конторы должно быть несколько иное.
– А мог бы наш драгоценный Василий Петрович, – улыбаясь, спросил Шаляпин, – съесть Палечека, каким способом?
– Нет, Федор Иванович, театральные волки скорее Шкафера съедят, на это у нас в театре есть отличные мастера. А не съели его просто потому, что в постановке «Китежа» принимал участие сам Римский-Корсаков, и роли распределял, присутствовал почти на всех репетициях и делал замечания исполнителям. Нет, Федор Иванович, Василия Петровича пока не съели, но съедят, у меня нет никаких сомнений. Крупенский и съест, ведь съел же он Вуича, милого, симпатичного человека, уселся в его кабинете как владыка, повелитель, властный блюститель огромного театрального корабля. Типичный баловень судьбы, к тому же и крепостник, – подвел итог Александр Яковлевич Головин.
– Но это значит, что Крупенский спит и видит пост директора императорских театров? – спросил Шаляпин. – Неужто съест и Теляковского?
– В начале нашего знакомства Крупенский произвел на меня самое благоприятное впечатление, – вступил в разговор Бенуа. – Он буквально, как мне говорили, вырвал у Теляковского согласие на постановку моего балета «Павильон Армиды». Четыре года молчала театральная дирекция о моем детище, все надежды уже успели погаснуть, а все потому, что я резко критиковал сам стиль постановок в Мариинском театре. Я бранил нечто легкомысленное и дилетантское, а главное, отсутствие во всем какой-либо поэтической мысли, и Теляковский принимал всю эту критику на свой счет, так и не сумев избавиться от фривольности светского любителя за время своего директорства…