3) О пересаживании животных тканей в серозные полости.
4) О вхождении воздуха в венозную систему.
5) Об ушибах и ранах головы.
Диссертации на последние две темы при мне не были еще окончены.
Справедливость требует заметить, что все сказанное совершено не в 5 лет собственно, а в 4 года, потому что я целых 9 месяцев оставался (в 1837–1838 гг.) в Париже и потом в Москве и целых 3 месяца проболтался, так что не мог ничем серьезно заняться.
Итак, неоспоримо существуют доказательства моей научной деятельности с самого же начала вступления моего на учебно — практическое поприще.
Но другое дело — вопрос: был ли я тогда действительно тем, кем казался, или, вернее, кем должен был быть, то есть, был ли я настоящим, действительным, не кажущимся, профессором хирургии?
У нас, в России, кандидатами на кафедру бывают только два сорта ученых: во — первых, заслуженные профессоры, то есть большею частию старые или очень пожилые люди; во — вторых, молодые люди, только что окончившие курс наук. Людей, подготовлявшихся довольно продолжительное время к занятию кафедр, у нас или вовсе нет, или они так редки, что почти никогда не являются конкурентами на занятие кафедр.
О первом сорте кандидатов на кафедры нечего распространяться; из 10–ти случаев в 9–ти заслуженный профессор, остающийся на новое пятилетие, делает это вовсе не из любви и не из привязанности к науке, а для получения увеличенного вдвое оклада. Другой же сорт кандидатов, к которому принадлежал и я, грешный, при вступлении моем на кафедру хирургии в Дерпте поистине не соответствует, да и не может соответствовать, своему призванию.
Откуда могла взяться та опытность, которая необходима для клинического учителя хирургии? Правда, я за 4 года до вступления на кафедру перешел за хирургический Рубикон, сделав мои две первые операции в клинике Мойера: вылущение руки и перевязку бедренной артерии (в одно и то же время). Но ловко сделанная хирургическая операция еще не дает права на звание опытного клинициста, которым должен быть каждый профессор хирургии. Мало того, что молодой человек, как бы он даровит ни был, не может иметь достаточных знаний, ему еще труднее приобрести добросовестную опытность.
Молодость, и именно даровитая, еще более чем посредственная, заносчива, самолюбива, а еще чаще тщеславна.
Она, выступая на практическое поприще жизни, заботится всего более о своей репутации, и это естественно и даже похвально, но она заботится не так, как следует: не хлопочет приобрести имя и почет внутренними своими, настоящими достоинствами, а только внешним образом, лишь бы хвалили и удивлялись, а за что — это не главное.
Вот этот зуд похвалы и тщеславия и портит все в молодости.
Служение науке, вообще всякой, не иное что, как служение истине.
322
Но в науках прикладных служить истине не так легко.
Тут доступ к правде затруднен [для нас] не одними только научными препятствиями, то есть такими, которые могут быть и удалены с помощью науки. Нет, в прикладной науке сверх этих препятствий, человеческие страсти, предрассудки и слабости с разных сторон влияют на доступ к истине и делают ее нередко и вовсе недоступною.
Бороться за истину с предрассудками, страстями и слабостями людей невозможно. Можно только лавировать; но не менее трудно бороться и с собственными страстями и слабостями, если мы в юности, с самого детства, не развили в себе способности владеть собою, а владеть собою иначе нельзя, как чрез познание самого себя.
Итак, для учителя такой прикладной науки, как медицина, имеющей дело прямо со всеми атрибутами человеческой натуры (как своего собственного, так и другого, чужого «я»), — для учителя, говорю, такой науки необходима, кроме научных сведений и опытности, еще добросовестность, приобретаемая только трудным искусством самосознания, самообладания и знания человеческой натуры.
Дело ли это молодости? «Chirurgus debet esse adolescens»1, по словам Цельса.
Конечно, старость, притупляющая чувства, делает хирурга неспособным.
И ничто не препятствует молодым людям быть хирургами, но не учителями хирургии. Это не одно и то же, и напрасно думать, что всякий ловкий и искусный хирург может быть и хорошим наставником хирургии.
Есть время для любви; Для мудрости — другое.
Как самоед я не мог не видеть и не чувствовать, как много мне недостает знания, опытности и самообладания, чтобы быть настоящим наставником хирургии. Я не был так недобросовестлив, чтобы не понимать, какую громадную ответственность пред обществом и пред самим собою (Бога и Христа у меня тогда не было) [принимает на себя] тот, кто, получив с дипломом врача некоторое право на жизнь и смерть другого, получает еще и обязанность передавать это право другим.
Но молодость легко устраняет нравственные затруднения и мирит противоречия в себе.
Я сознавал свои недостатки, но не мог их сознавать так, как теперь, когда я пережил их и все их следствия.
Да и теперь, анализируя, я сознаюсь, как трудно решить, что было в том или другом случае главным мотивом моих действий: суетность или истинное желание помочь и облегчить страдание.
Ах, как это трудно решить для человека, преданного своему искусству всею душою, когда вся цель этого искусства состоит в лечении и облегчении людских страданий!
Хирургом должен быть молодой [человек] (лат.).
322
Как ни мало вероятен успех операции, как ни опасно для жизни ее производство, если оно вас интересует как искусство, вы уже не можете совершенно беспристрастно взвесить шансы и определить, что вероятнее в данном случае: успех или гибель.
И чем моложе, чем ревностнее деятель, чем более привержен он к своему искусству, тем легче он упускает из виду цель искусства и тем более расположен действовать искусством для одного искусства.
Да, да «ne cerem veritus»1 Галлера, запрещавшее ему, опытнейшему анатому и физиологу, делать операции на живых людях, — это есть выражение воочию нравственного чувства.
Каждый хирург должен бы был со своим «ne cerem veritus» приступать к операции.
Но это значило бы подчинить интерес науки и искусства всецело высшему нравственному чувству.
Да, так должно бы быть; но тут являются другие соображения, делающие невозможным решение вопроса: как поступить в сомнительном случае; а таких случаев не десятки, а сотни.
Старикашка Рюль2 был прав, когда он требовал от госпитальных хирургов, чтобы они не иначе предпринимали операции, как с согласия больных. Он раздосадовал меня однажды, явившись в Обуховскую больницу в тот самый момент, когда я приступал к операции аневризмы, и спросил больного, желает ли он операции.