— Я еще в России думал, что если вообще найдутся двадцать или сто человек, которые поймут то, что я делаю, — их вполне достаточно. Этим уже оправдывается все, что ты делаешь. Может быть, даже важен вообще один, гипотетический, читатель. Меня, казалось бы, должна удручать ситуация с читателями здесь, в зарубежье… Но я больше надеюсь на русского читателя в России.
— Выходит, по твоему, будущее русской литературы — там?
— Там, конечно… русская же литература.
— Но мы говорим о процессе её созидания…
— А, тогда — здесь. Здесь она будет делаться, а там она будет читаться. А когда произойдет всеми ожидаемый катаклизм — тогда всё уже будет там. Причем это будет поток…
— Так что же, по-твоему, освободятся какие-то творческие силы у людей, и многие вдруг начнут писать хорошо? Или просто больше людей станет писать и сработает закон больших чисел?
— Не думаю, что начнут писать лучше, — прокомментировал он мое предположение. И пояснил: — Количество пишущих никакого отношения не имеет к качеству. Потому что все равно, как я уже говорил на конференции (имеется в виду состоявшаяся в 1981 году в Лос-Анджелесе конференция русских писателей, работающих в Зарубежье. Она была организована профессором Лос-Анджелесского университета Олей Матич, приложившей с той поры немало усилий для популяризации творчества этих писателей, в первую очередь, Саши Соколова, уже в России. — А.П.) к 1979 году, в нашем поколении из всей огромной массы пишущих, признанных было — три человека, максимум — пять. То есть, я считаю, что по-настоящему это делают сегодня всего пять человек — Битов, Катаев (там просто никого больше нет), а здесь — вот Лимонов, ну, скажем, Цветков, Бродский — в поэзии, Синявский делает эссе совершенно классически.
Может быть, я забыл кого-то — подскажи, я просто не знаю… Это ужасно, вообще, с моей точки зрения, то, что происходит. Если они делают литературу, если Войнович — это литература, то, с моей точки зрения, я занимаюсь чем-то другим… Ведь идет-то все от слова. Если человек не владеет словом, если он не чувствует слово, если у него нет абсолютного слуха — значит, он не писатель. Ну, разве можно быть композитором без абсолютного слуха?
Здесь я пытался ему возразить:
— Почему не допустить, что существует, и так было всегда, разная литература и разные литераторы — все те, чье творчество отвечает определенным эмоциональным потребностям сегодняшнего дня и сегодняшнего читателя?
— Может быть… может быть… — ни согласившись, ни споря, тихо, как бы про себя, произнес Соколов. Он снова смотрел в окно, сейчас там совсем стемнело. Сколько времени мы проговорили — два часа? Три?
— Они отвечают потребностям низкопробного вкуса. Вот это — печально. Ну, в России это, конечно, тоже есть. Но там, несмотря на все репрессии, всё-таки выделяется какая-то элита, которую читают. Там эти люди всегда на Олимпе. Там есть тираж и есть читатели.
— Зарубежный читатель русских книг нерепрезентативен: возможно, на Запад уехали наиболее сильные и смелые, но на уровне генетическом, физиологическом. И не обязательно — самые культурные.
— Не лучший писатель уехал, это во-первых. Во-вторых, сама обстановка здесь не способствует читательской традиции, она разобщает.
— Выходит, произошел чудовищный разрыв: уехали не лучшие читатели, но лучшие писатели…
— Точно. Совершенно точно! А здесь размываются даже те привычки, которые заставляли читателя хотя бы в метро читать. Здесь едут в машине. Тут технология прямым образом бьет эстетику. Телевидение, кино и политика — враги литературы. И автомобили. И вот уже оказываешься в каком-то вакууме. Но вакуум, в общем, прекрасен — потому что он избавляет от всех обязанностей перед кем бы то ни было. Единственно обязанным остаешься перед собой, перед этим внутренним ритмом.
— А ты замечаешь, как чужой язык вторгается в зарубежные книги русских писателей?
— У меня он не вторгается совершенно. Даже когда я буду говорить очень хорошо по-английски, лет через пять, это всё равно не заставит меня засорять речь. Я могу сказать «запарковаться» и тут же ловлю себя, поправляюсь — «поставить машину». Это от природы просто, внутри хранится.
— Лимонов употребляет американизмы, даже делает это приемом. И у него всё низко, у него реалии… А ты это высоко ценишь. В чем же ты видишь различие между ним и другими писателями, от которых ты его так решительно отделил?
— Ну, говоря о Лимонове, я бы начал с головы. Его голова — это поэзия. Он один из самых оригинальных поэтов за всю историю русской литературы. Он ни на кого не похож. Его там с Хармсом как-то связывают, это — ерунда! В таком случае, мы все похожи на Пушкина… Это не подход. Я ставлю его поэзию выше, может, это начало какого-то ряда, может, от него пойдет образование целого ряда поэтических явлений. А в прозе — можно сказать, что это один и тот же лирический герой, который перешел из его стихов в прозу. Очаровательно совершенно наивен, с одной стороны, с другой — невероятно агрессивен. И свободен.
И вот здесь, на стыке чистейших и ясно выраженных оголенных чувств, образуется в атмосфере его книг, повисает что-то такое совершенно новое, что-то звенящее — по звуку, какое-то обнаженное несчастье человека. И радость жизни в этом есть совершенно колоссальная. Ощущение естественности, правдивости. Она, его проза, идет прямо. Язык перестает существовать в этой прозе. Интересно, что это как будто не опосредовано языком. Как будто всё это — чистая передача эмоции: язык совершенно не попадает в сферу рассмотрения. Даже может быть отброшен. Каким-то образом с помощью языка передается его отсутствие. Читатель получает эффект присутствия.
Язык для Лимонова — это второстепенная вещь. Я всё-таки в какой-то традиции. А он — ни в какой. Его, наверное, очень легко переводить. Для него язык — не инструмент, а для русских писателей — это всегда инструмент. А у него — это просто мешающая перегородка. Он ее пытается сломать с помощью избавления от прилагательных, у него никогда нет метафор. Его поэзия, конечно, это проза. И все приемы из стихов он принес в прозу. Я боюсь, что он начнет писать вещи на потребу дня, коммерческие.
А что касается многих других — у них все равно видишь, в лучшем случае, небрежность по отношению к русскому языку. А в худшем случае — просто неумение с ним обращаться. Они пишут вроде бы разговорным языком, они говорят языком улицы, языком советского учреждения. Но от этого не возникает литература, как у Сэлинджера, например, если он просто перенесен на бумагу. Я думаю, что всё начинается и кончается музыкой языка.