– Выдумка, изобретательность – это хорошо, это здорово, это должно способствовать освежению нашей затхлой атмосферы в театрах. Но ведь режиссеры черт знает до чего додумываются, иногда смех разбирает в самых серьезных, по замыслу, местах спектакля. Я опасаюсь на сцене натуралистических новшеств, всех этих новых веяний «естественности» и так называемого сценического реализма. Ну, скажите мне, почему Маргарита должна из лейки поливать цветы, а в «Русалке» таскать самые настоящие мешки с мукой… Все эти выдумки – просто обывательская пошлость в ее неприкрашенном виде. Все это отвлекает от музыки, мешает ее слушать, но малокультурная публика в восторге, она восторгается смелостью и новизной. Уж лучше пусть будет рутина, она не мешает слушать и наслаждаться музыкой. Боюсь я вот этого штукарства и клоунады, как бы ты не попал под влияние этого модного «новаторства». – Последнее словечко Шаляпин произнес с явной издевкой.
– Не знаю, не знаю, как и быть. Буду просить Теляковского вернуть меня в Большой, там я больше принесу пользы, климат Питера вреден мне для здоровья. Я уже предварительно говорил с ним, в Большом ставят «Золотого петушка», а режиссера нет…
– Ну, с тобой покончили, Вася, разобрались, а вот что завтра будет… Кошмар какой-то, впервые на генеральной я пел в обычном платье, без грима, очень волновался, что не произведу должного впечатления. Но и выделяться я не мог, хотя костюмы мои были со мной. Но как только пропел я свою фразу, вступил хор, я понял – все пошло нормально. Я думаю, что такого хора французы не слыхали. И вообще мне кажется, господа, что за границей нет таких хоров, как в России.
– Это просто объясняется, Федор Иванович, – вступил в разговор Головин. – У нас чаще всего хористы начинают петь с детства, по церквам, а наша церковная музыка приучает их к таким неповторимым нюансам в исполнении, что и в любых случаях они уже готовы. Но самое поразительное на репетиции произошло тогда, когда ты начал петь фразу: «Что это там колышется, растет?..» Все начали привставать, устремляя свои взгляды в тот угол, куда ты указывал. И мороз по коже…
– Да, я сам почувствовал, что мне в тот раз удалось вызвать у публики желаемое впечатление. Пою, а слышу за спиной какой-то непонятный и неожиданный шелест и шорох, краем глаза поглядываю, ну, думаю, слава Богу, пораженные происходящим на сцене привстают со своих кресел. Ну, значит, пронял до косточек. А что с декорациями? Когда их будут ставить? Ведь без этого же нельзя?
– На таможне почему-то держат. Часть выдали, мы уже поставили, а кое-что все еще никак не вырвем, – сокрушенно сказал Головин.
В дверь постучали. Шаляпин пригласил войти.
– Господин Шаляпин! – произнес незнакомец. – Я новый директор миланского театра. Я был на генеральной репетиции «Бориса Годунова», я в восторге, я восхищен вашей игрой и вашим голосом.
– Спасибо за комплимент, – любезно кивнул Шаляпин.
– Но я пришел не для того, чтобы сказать вам комплимент, как вы говорите. Я очень бы хотел поставить эту оперу в «Ла Скала».
– Опасаюсь, что эта опера не понравится итальянцам. Я знаю вкусы ваших земляков. Это…
– Понимаю, что вы хотите сказать, но я – итальянец, и меня эта опера потрясает, почему же вы думаете, что другие итальянцы не поймут ее или она им не понравится.
– Очень люблю вашу публику, ваш прекрасный театр, я с удовольствием бы пел партию Бориса на миланской сцене, но в Париже мы сами ставим эту оперу, поем ее на русском языке, а ведь в «Ла Скала» вы захотите поставить ее на итальянском и своими средствами, со своими собственными артистами и хором. Значит, и я должен петь по-итальянски… А перевода нет, декораций нет…
– Мы все сделаем, все будет готово так, как вы скажете, – не унимался директор Миланской оперы.
– Саша! – повернулся Шаляпин к Головину. – Ты сделаешь декорации для итальянцев? Вот прекрасный художник, завтра посмотрите его декорации. Спектакль, надеюсь, состоится.
Итальянец начал пылко уговаривать Головина сделать им все декорации для постановки «Бориса Годунова». Шаляпин еле-еле успевал переводить.
Вскоре все разошлись. У Головина и Шкафера еще много было работы, итальянец тоже заспешил по своим делам. Шаляпин остался один, и страх за исход завтрашнего спектакля вновь навалился на него: кого бы он ни встретил сегодня, с кем бы ни разговаривал, все утверждали, что многое еще просто не подготовлено. История повторялась – не раз ведь так было и в мамонтовском театре, но то было совсем другое время и в своей стране. А тут задача была совсем иная…
«Нет, Дягилев совершенно не похож на Мамонтова, может, только предпринимательской жилкой да умением обольщать нужных людей. А внешне вроде схожего гораздо больше: оба учились пению, мечтали об оперной карьере, увлеченные, страстные, умные… Но в Мамонтове чувствовалась живая душа, он по-настоящему был влюблен в искусство, сам мог многое сделать и подсказать… Как художник он опережал свое время, а Дягилев чутко улавливает лишь то, что нужно потребителям искусства… Но, может, я просто плохо еще знаю Дягилева? Говорят, что в этом неугомонном дерзателе органично сочетаются черты Дон Кихота с бескорыстием крупных русских меценатов прошедшего века и с деловитостью дельцов американской складки, о которых так здорово написал Горький… Странное сочетание: бескорыстие и американская хватка… Уж не в этом ли особенность русского характера? Надо поговорить об этом с Алексой… Говорили и о том, что Дегилев чувствует в себе непреодолимое тяготение к последнему слову, готов растоптать всех, кто перечит ему, не остановится и перед полным разрывом с другом, если почувствует разногласия с ним. Объясняли эту страсть тем, что он, приехав из провинции и почувствовав свою отсталость от своих столичных сверстников, решил во что бы то ни стало догнать и перегнать их в культурном развитии. И стремление быть впереди стало чертой его характера и всей его деятельности. Плохо это или хорошо? Не ударить в грязь лицом – это чисто русское свойство порой принимало у него болезненный характер. Отсюда споры, раздоры, вражда с теми, с кем еще недавно дружил и обнимался. Этого не могло быть у Мамонтова, которому не нужно было доказывать, что он вождь, лидер, хозяин положения. Дягилеву нужны были отвага, дерзость, граничащая порой с грубостью и нахальством, чтобы сделать что-то новое и необычное, а Мамонтову то же новое и необычное давалось легко, как по мановению волшебной палочки, просто природа одарила его всем – умом, талантом, богатством – для того, чтобы он осуществил свое предназначение и сошел со сцены, когда появились такие, как Дягилев… Говорят и о том, что он бывает крутоват, неприятен, кто имел с ним дело, но что из этого следует… Я тоже бываю крутоват, даже срываюсь на грубость, могу и врезать по морде, если меня выведут из себя, виноват, конечно, каюсь потом, но почему возникают такие положения, мало кто знает… Крутоват только с теми, кто плохо исполняет свои обязанности. Опера – дело коллективное, успех ее зависит от каждого, даже от статиста, безмолвного и неподвижного. Так что и Дягилева нужно принимать таким, каков он есть, раз он делает великое дело. Помню, какой бранью, какими издевательствами встречал его выступления, его начинания мой милый, незабвенный Владимир Васильевич Стасов. Высмеивал, дубасил его своей критической дубинкой. И я соглашался с ним, а сейчас понимаю, что Мамонтов, Дягилев, Горький, каждый в своей области, взрывали застоявшуюся, затхлую атмосферу в театре, живописи, литературе… Ведь с тех пор как решительно изменилось художественное сознание, какой огромный шаг мы все сделали, сдвинув с мертвой точки развитие России, не только художественное, но и политическое, экономическое и прочая и прочая… Как тонко чувствует Дягилев то, что необходимо сделать в данный момент… Что нужно сказать или показать… Кого выделить из собравшихся. И сразу как только он прикоснется своим взглядом или словом к предмету или человеку, так этот предмет или человек выявится с наилучшей стороны. И Золушка превращается в принцессу. Какое поразительное свойство таланта человеческого…»