Ленин, со своей стороны, тоже был крайне озадачен. Он никак не мог понять, почему социалистическая революция до сих пор не докатилась до Европы. «Почему в Англии не начинается социальная революция? — допытывался он. — Почему вы ничего не делаете, чтобы подготовить ее? Почему вы не уничтожаете капитализм и не создаете коммунистическое государство?» Эта незадача отравляла ему жизнь, и до конца дней своих он совершенно недоумевал: как так? Не кто иной, как он, проложил для Западной Европы столь славный путь, а она, Европа, отказалась по нему следовать.
Судя по тому, что пишет Уэллс, во время их встречи Ленин был абсолютно раскован, оживлен, много говорил, улыбался. Это был человек, который прекрасно сознавал силу своей власти. И знал, на что способна эта власть в любой момент. Он мечтал, и в его мечтаниях ему виделись исчезающие города, деревни, села… Странно, но при этом он производил впечатление серьезного, здравомыслящего человека и даже вполне практичного хозяина.
Такое впечатление Ленин оставлял у всех, кто встречался с ним в период его могущества. Он казался человеком, отлично владевшим собой, не позволявшим давать волю своим чувствам. Он никогда ни в чем не сомневался, во всем был тверд. Но под внешней оболочкой спокойствия и невозмутимости бушевали бури.
Ленину были чужды обычные человеческие грешки, свойственные всем смертным. Он был одержим грехом гордыни, а это такой грех, который губит душу человека, поселившись в ней. В своей гордыне он считал себя единственным воспреемником и хранителем «священных» догматов Маркса. В себе он видел творца нового общественного строя; с себя начинал новый отсчет времени, новую эру человечества, эпоху разрушения старого. Те, кто не желал признавать этого, подлежали уничтожению — немедленному, беспощадному, безоговорочному, любой ценой. Так он писал Григорию Сокольникову[54] в мае 1919 года.
Сидя в тишине своего кабинета, в окружении книг, за столом, заваленным документами государственной важности, он вдруг находил повод для гнева: ему не подчинялись; допустили какой-то промах; снова проволочка с выполнением приказа… И тут же разражалась гроза, сверкали молнии, и еще долго потом громыхал гром. Раз как-то к Ленину обратился некто Булатов. Он жаловался на руководителей местных Советов в Новгороде. Спустя несколько дней Ленин узнал, что Булатов арестован. Он счел его арест недопустимым актом злоупотребления властью. Ему было ясно, что Булатов оказался в тюрьме, потому что посмел дойти до самого Председателя Совета Народных Комиссаров. Недолго думая, Ленин посылает телеграмму в Исполнительный комитет Новгородской губернии: «По-видимому, Булатов арестован за жалобу мне. Предупреждаю, что за это председателей губисполкома, Чека и членов исполкома буду арестовывать и добиваться их расстрела. Почему не ответили на мой запрос?
Предсовнаркома Ленин».
Ленин готов был приговорить к расстрелу всю верхушку Новгородской губернии, а поводом был арест одного человека. В своих воспоминаниях Крупская приводит эту телеграмму. Она считает ее очень характерной для Ленина.
Зачем ему понадобилось посылать такую телеграмму? Скорее всего, Ленин просто намеревался запугать местные власти, вселить в них смертельный страх. А велика ли разница — убить или запугать до смерти, особенно если учесть, что его властью приговор мог быть приведен в исполнение в любой момент.
Среди писем, написанных им в тихом кремлевском кабинете, попадаются такие, в которых каждая строчка буквально вопиет, требуя развязать террор как средство обороны. В то же время это вопль ужаса и отчаяния — так кричит человек, доведенный до предела своих сил. Были моменты, когда его охватывал смертельный ужас. Ему казалось, что рушатся все его мечты. Тогда, в остром приступе одиночества, он метался в тоске, как герой из рассказа Чехова «Палата N!! 6», ожидая неминуемой беды и понимая, что только чудо может его спасти. Когда-то Энгельс сказал, что террор есть не что иное, как диктатура терроризированных собственным страхом людей. Возможно, Ленин не знал об этом высказывании Энгельса. Однако паническое нетерпение, с которым Ленин взывал к террору, говорит о том, что он был в большей степени жертвой, нежели палачом. Самый страшный террор оправдывался формулировкой: «назрел момент». Расстреливали не одного из десяти, чтобы другим было неповадно, а шестерых, семерых, да всех подряд, до полного истребления. Ленин применял террор вполне в духе древних римлян. Один римский император, Галлиен, как-то выкрикнул: «Терзайте, бейте, истребляйте!» Разве не к тому же призывал Ленин, повелев уничтожать людей «немедленно, беспощадно, безоговорочно, любой ценой»?
Ленин — Зиновьеву (июнь, 1918):
«Тов. Зиновьев! Только сегодня мы услыхали в ЦК, что в Питере рабочие хотели ответить на убийство Володарского массовым террором и что вы (не Вы лично, а питерские цекисты и пекисты) удержали.
Протестую решительно!
Мы компрометируем себя: грозим даже в резолюциях совдепа массовым террором, а когда до дела, тормозим революционную инициативу масс, вполне правильную.
Это не-воз-мож-но!
Террористы будут считать нас тряпками. Время архивоенное. Надо поощрять энергию и массовидность террора против контрреволюционеров, и особенно в Питере, пример коего решает.
Привет! Ленин».
Ленин — Е. Б. Бош[55] (август, 1918):
«Получил Вашу телеграмму. Крайне удивлен отсутствием сообщений о ходе и исходе подавления кулацкого восстания пяти волостей. Не хочу думать, что Вы проявили промедление или слабость при подавлении и при образцовой конфискации всего имущества и особенно хлеба у восставших кулаков.
Предсовнаркома Ленин».
Ленин — Г. Ф. федорову[56] (август, 1918):
«В Нижнем, явно, готовится белогвардейское восстание. Надо напрячь все силы, составить тройку диктаторов (Вас, Маркина и др.), навести тотчас массовый террор, расстрелять и вывезти сотни проституток, спаивающих солдат, бывших офицеров и т. п.
Ни минуты промедления…
Надо действовать вовсю: массовые обыски. Расстрелы за хранение оружия. Массовый вывоз меньшевиков и ненадежных…
Ваш Ленин».
Вот такие послания Ленин без устали метал во все концы России из своего мирного уголка в Кремле. Слово «расстрелять» стало для него таким привычным, что почти потеряло свой смысл. Расстрелять всех или таких-то — было для него все равно, что отдать распоряжение перебить мух. Сам он до ужаса боялся смерти, процесса тления, причем настолько, что не велел ставить цветы в своем кабинете — не хотел видеть их увядания. Но смерть абстрактная, где-то далеко, на другом конце телеграфных проводов могла его даже порадовать. Он так лихо выводил: «расстрелять и выслать», не задумываясь над тем, что получалась бессмыслица: кого выслать? Расстрелянных? Но главное, что вызывает у нас особое омерзение, когда мы читаем его смертоносные телеграммы, — это их хамский тон.