Вода хлынула через парапет.
И вот она уже топит дворцовые подвалы. Во дворце поднялась суматоха. Стало ясно, что вода будет прибывать ещё, и забегали придворные, лакеи, солдаты-гвардейцы, поволокли в верхние этажи мебель, картины, вазы, зеркала…
Секретарь Елизаветы Алексеевны Лонгинов не очень ловко сравнил Петербург с Атлантидой.
Но город вправду погружался в пучину вод – нечто апокалиптическое чудилось перепуганным людям в происходящем, казалось, что вот-вот тёмная вода сомкнётся с жутким небом… Из дворцовых подвалов полезли толпы крыс. К царю шли вести одна хуже другой: уровень воды повышается и повышается, деревянные дома окраин сметены, люди гибнут сотнями:
Осада! Приступ! злые волны
Как воры, лезут в окна. Чёлны
С разбега стёкла бьют кормой.
Лотки под мокрой пеленой,
Обломки хижин, брёвна, кровли,
Товар запасливой торговли,
Пожитки бледной нищеты,
Грозой снесённые мосты,
Гроба с размытого кладбища
Плывут по улицам! Народ
Зрит Божий гнев и казни ждёт [49, т.3, 260].
Так писал Пушкин в «Медном всаднике». В третьем часу пополудни царю донесли, что вода превысила отметку 1777 года: этого уровня не было никогда. Люди во дворце переглянулись, побледнели. Всем было ясно, что продлись ветер ещё часа два-три – и город погиб. «Месту сему быть пусту!..» – кликали беду на Петербург всяческие прорицатели ещё с Петровских времён. Сбывается?..
Нет, слава Богу, не сбылось. Да, наводнение поставило рекорд, держащийся и по сей день: 410 сантиметров выше ординара; разорение было страшное. Но ветер всё же стих, море отступило, Нева схлынула в свои берега. Жизнь вернулась в город.
Люди засуетились, обустраиваясь, восстанавливая разорённое. Пошли гулять забавные, трагикомические истории: графиня Толстая так разозлилась на Петра I, поставившего столицу на гиблом месте, что проезжая мимо памятника, того самого «Медного всадника», со злости показала ему язык; к какому-то старому холостяку приплыл ящик с младенцем, и старик, увидя в том знак свыше, усыновил дитя; а знаменитый баснописец Иван Андреевич Крылов, флегматик и обжора, проверяя после наводнения подвал Публичной библиотеки, нашёл там нечаянно заплывшую туда рыбину, тут же отправил её на сковородку и съел.
Юмор – спасение в любом ненастье, даже на войне. Люди смеялись, вспоминая пережитое, чтобы заглушить ужас. Но не смеялся Александр. Он распоряжался, хлопотал, ездил по городу, посещая наиболее пострадавшие районы… делал всё это, а в душе у него стояла смертная тоска, он чувствовал, что кольцо смыкается, что он в осаде, из которой выхода нет. Зайдя в одну из церквей, он увидел, что всё помещение заставлено гробами с телами утопленников – зрелище потрясло императора; он закрыл лицо руками и долго стоял так, плача. И всё люди в церкви плакали тоже. Кто-то сквозь слёзы сказал: «За грехи наши карает нас Господь!», на что Александр тихо ответил: «Нет, за мои».
Господь, конечно, не карает так, но простим необразованным людям их грубую теологию. Несчастье извиняет их.
Со дня 7 ноября 1824 года Александр окончательно смирился перед неизбежным. Принял страшную правду: он – отцеубийца. И жизнь раз за разом заставляет его вспомнить эти слова, и раз за разом всё упорней, всё жесточе и сильнее. Ты убил отца! И все напасти, что обрушиваются на близких его, вообще на его подданных – это всё твой непрощёный, неисправленный тобою грех. Не принял этот мир того, что старался сделать император. И что же, теперь каждый день его царствования будет днём бедствий?..
Наводнение действительно рассматривалось всеми как гнев Господень – Пушкин ничего не выдумал. Ходили упорные слухи, что это возмездие за православных греков, которых Россия бросила на произвол неправедного мира… Отец Феодосий Левицкий, исполнясь великой ревности, во весь голос объявил катастрофу бичом Божиим, «…поелику не видно со стороны правительства ни малого движения к покаянию»[44, т.3, 341]. После таких слов движение обнаружилось, правда, не к покаянию, а совсем иное: к отцу Феодосию явились два дюжих фельдегеря, взяли под белы руки и препроводили в Коневецкий монастырь на Ладожском озере; видимо, было решено, что подобные проповеди будет полезнее оглашать там, нежели в столице… А цензура строго-настрого запрещала печатать вообще что-либо о петербургских бедах.
Александр боялся огласки. Почему? Страшился накликать на себя и страну ещё нечто?.. Наверняка он думал о странном: почему за его грехи от злых сил гибнут другие люди. Сестра Екатерина, дочь Софья, те несчастные, над чьими гробами он плакал в церкви… А он жив. Он был тяжко болен – и вдруг болезнь ушла. Что это? На какую мысль наводит… Не оттого ли это, что ему, императору Александру, уготовано нечто ещё более тяжкое? Ряды заговорщиков растут, их планы мрачны – императору это известно. Он жалеет заблудших, зная, что они его жалеть не будут… Не значит ли это, что для своего искупления царь Александр должен принять мученический венец от рук несчастных, не ведающих, что творят?! Они – суть порождение его; его стремления, его мечты, отравленные, искажённые грехом, кривое зеркало, в которое он смотрит. Может быть, он даже хотел бы испугаться! – но и этого нет. Есть усталость и равнодушие, когда всё равно: жить ли, ждать ли смерти… И память об отце.
Зима пронеслась как-то незаметно. Отмели своё метели, солнце повернуло на весну, понемногу удлинялись дни… Елизавета Алексеевна простудилась во время наводнения, да так с тех пор всё и недомогала, никак не удавалось докторам одолеть недуг; они даже не рекомендовали больной разговаривать – её начинал душить кашель. Поэтому Александр целыми днями сидел у жены, читал ей что-нибудь или говорил, а она писала ему записочки. Они смотрели друг на друга, улыбались, удивляясь, наверное тому, что раньше не замечали, не ценили этой тихой, слабой радости… Но, видно, так и должно быть: чтобы оценить такое, надо узнать, что на самых вершинах власти и славы точно так же нет счастья, как нет его и в низинах… то есть, конечно, может, где-то есть оно в мире, и кому-то дано его найти; может, и так. Но Александру не дано было: один миг малодушия, один миг слабости – и четверти века как не было… Ладно, хоть такая отрада осталась на закате: быть вдвоём с женою, как бы позабыв обо всём за стенами комнаты. Будто они на острове, обитаемом только ими двумя…
Конечно, остров призрачный. Жизнь вторгалась в уединение вновь обретших друг друга «Амура и Психеи» – император вынужден был реагировать на неё. Являлись министры, седовласые, дряхлые, с трясущимися руками; Александр смотрел на них и вспоминал, должно быть, собрания Негласного комитета и цветущих, полных сил друзей своих, жаждущих творить. Вот – сотворили… Нынешние министры Александра: Ланской, Шишков, Татищев, Траверсе, Лобанов-Ростовский – пожилые, усталые, траченые жизнью люди. И бывшие «негласные», Кочубей и Новосильцев, теперь такие же, при чинах и титулах, лысинах, сединах и морщинах, словно вместе с неизбывной усталостью царя устало и состарилось само пространство вокруг него… И Аракчеев тоже старик.