Таков был Шеллинг. Легко понять, как благотворно действовала на Гегеля его богатая творческая фантазия. Слушая его, Гегель понял самого себя и с воодушевлением работал рядом с ним. Философию Шеллинга он называл «нашей философией», в защиту ее друзья вместе издавали резко полемический журнал, являясь перед публикой одним лицом, так как, по примеру Шиллера и Гете в «Ксениях», они не подписывали своих имен под отдельными статьями. Этот йенский период – расцвет дружеских отношений между двумя философами, причем трудно даже сказать, кто получал больше выгоды из товарищества. У нас нет данных, чтобы решить вопрос, любили ли они друг друга, по крайней мере, любовь и дружба первых лет никогда не достигали той интенсивности, какой достигла впоследствии их взаимная неприязнь, а со стороны Шеллинга, как мы увидим, даже ненависть. Но в период, о котором мы говорим (1800–1803), Шеллинг покровительствует своему приятелю, считает его преданнейшим своим учеником, взваливает на него всю черную работу по изданию журнала и не замечает, что под тенью его собственной системы вырастает другая, более мощная, более наукообразная – система Гегеля, которой суждено было одержать такую полную победу над лучшими умами целого поколения. Но пока никакое предчувствие не тревожит Шеллинга. Гегель для него «lieber Freund» – дорогой друг, и нет еще намека, что lieber Freund превратится в «den Alten vom Berge» (старика с горы) и «Haupt der Assassinen», то есть предводителя убийц или попросту разбойника, «укравшего мои философские принципы!»…
Но закончим эту главу еще несколькими фактами из биографии Шеллинга. Она полна не только психологического, но и исторического интереса; если угодно, пересказ ее можно закончить нравоучением: «Не уходи от жизни, так как за это ты будешь всегда наказан». И наказание, выпавшее на долю Шеллинга, особенно сурово. Гений, погрязший в счетах личного самолюбия, блестящий ум, запутавшийся в парадоксах и словесных построениях, горячее смелое сердце, закончившее свое поприще в полном отречении от мира, пожалуй, в ненависти к нему, – таков Шеллинг к сорока годам своей жизни, в полном расцвете сил и дарования. Обиженный скверной действительностью, ее филистерством, тупоголовым самодовольством маленьких людей и всеобщим боязливым лицемерием, Шеллинг попытался найти свое счастье в мире идей. Он повторил попытку Дедала подняться в страну эфира и солнца, но и его крылья оказались скрепленными воском.
Кроме общих исторических причин, заставивших Шеллинга, как и многих талантливых людей того времени, искать примирения с жизнью вне ее конкретных условий, – и в сфере его личного существования были обстоятельства, предопределившие, так сказать, его трагическую участь. Ранние смерти – сначала невесты (Августы Бемер), потом горячо любимой жены – развили в нем болезненную наклонность предаваться внутреннему созерцанию и в нем находить утешение от неудач и разочарований действительности. Появление на сцене Гегеля, неудачная конкуренция с ним из-за славы, из-за влияния только помогли психологии Шеллинга стать психологией обиженного человека; скромный, терпеливый друг, писавший когда-то такие почтительные комплименты, оказался на недосягаемой высоте славы и земного величия, а блестящий, возбуждавший такие надежды Шеллинг, признанный Гете и Фихте за истинного философа, должен был ограничиваться уважением специалистов. Жизнь слишком долго ласкала Шеллинга, чтобы он мог примириться с такою развязкой. Судя по своим первым успехам, слишком хорошо зная неотразимую силу своего таланта, он смело мог рассчитывать на то, что ему, а никак не Гегелю, обеспечены новые лавры и предстоит впереди еще более блестящая карьера. Он мечтал о единовластии в интеллектуальной жизни, что можно заключить уже по презрительному тону, с которым он обращался к своим противникам. Но судьба решила иначе. Чернорабочая упрямая натура Гегеля, выступив на сцену после долгих, даже утомительно долгих ученических лет, оказалась более мощной, более серьезной, чем эфемерно талантливая натура Шеллинга. И друзья стали врагами столько же из разногласия в области философских убеждений, сколько из-за соперничества, из-за желания занять первое место в области мысли. Гегель победил. Он стал духовным вождем и жрецом современности, в то время как Шеллинг добился только академических лавров. Чем победил Гегель? Конечно, вложенною в него терпеливою и настойчивою силой, приготовившей такой прочный фундамент для его системы. Блестящий, слишком легко воспламенявшийся и недолюбливавший серьезных предварительных работ ум Шеллинга поневоле должен был уступить этому гиганту логики, закованному в тяжелую броню всех современных знаний. Как ни остроумны, как ни поучительны были чтения Шеллинга о методе университетских занятий, тем не менее они не могли утолить своими блестящими общими местами жажду к истинной науке, которую они сами же возбуждали. В дальнейших произведениях Шеллинга место мысли уже заступает произвол, место доказательства – смелость. Это – чистые импровизации фантазии, случайно попавшие в область науки…
Игра в формализм философии тождества (тождество – основной принцип системы Шеллинга) была доведена до невероятного легкомыслия; в своих учениках Шеллинг развивал страсть к остроумным построениям и произвольностью своих выводов и положений прямо вел их к теософии и мистицизму.
По своей натуре Гегель был далек от этой гимнастики мысли, выливавшейся в жонглирование и остроумные фокусы. Стоило ему только освободиться от непосредственного влияния блестящей и талантливой личности Шеллинга, как в нем опять пробудилась трезвая рассудочность и неумолимая логичность. Он ясно видел, к чему ведет гениальничанье Шеллинга, и отшатнулся от последнего, почувствовав под ногами собственную почву. И победа не могла не оказаться на его стороне: афоризмы Шеллинга приковывали воображение, диалектика Гегеля всецело овладевала человеком и обращала его в преданнейшего раба…
Шеллинг не вынес этого удара, или вернее, бесчисленных ударов, нанесенных ему Гегелем. Его самолюбие было оскорблено до глубины, и эту обиженность самолюбивой, слишком ласковой и льстивой к себе натуры Шеллинг перенес во взгляды на жизнь вообще. Насквозь проникнутый реакционными воззрениями, он, однако, отрицал и саму реакцию. Всю современность, какой бы она ни была, он ненавидел и презирал как что-то такое, что своею суровостью оттолкнуло от себя его нежную и поэтически настроенную душу. Он не встал на сторону прогрессистов и не погиб вместе с ними, он не сумел явиться оракулом реакции, как это сделал его бывший друг. Капризно и малодушно оставил он борьбу с жизнью после первых же неудач и удалился в себя. В нем развилось какое-то taedium vitae.[5]