— Да перестаньте, наконец, — не скрывая раздражения, крикнул Крупное, — Вы нас за нос водите, ведь ясно же, в чем дело.
И все более возбуждаясь, он стал в который раз перечислять свои лживые и демагогические доводы Мне стало скучно, и я перевел взгляд на четвертого члена дирекции, за все это время не произнесшего ни одного слова — нашего ученого секретаря Татьяну Сергеевну Пассек, доживавшую, впрочем, в этой должности последние дни. Бархатные темно-синие глаза ее, в которые я так любил смотреть, были опушены, лицо, одновременно бледное и очень свежее (сочетание, встречающееся только у потомственных петербуржанок) побледнело еще более обычного. Напряжение вылаваои и сильно сцепленные между собой пальцы обеих рук, и насупленные, густые, — как говорили на Руси, соболиные — брови. Мне стало очень жалко ее, но что я мог сделать в таких обстоятельствах?
— Ну, поняли, наконец? — между тем, кончив свою речь, зло спросил Крупнов.
— Ничего не понял, — безмятежно ответил я, — раскопки в Москве — труднейшее дело. Я бы, например, ни за что за них не взялся.
Тут я увидел, как торжествующе блеснули глаза Крупнова, понял, что допустил промах, который может мне дорого обойтись, но слово — не воробей… Мне ничего не оставалось, как продолжать:
— Михаил Григорьевич сумел преодолеть все препятствия, у него блестящие результаты в Зарядье. Да институт за него обеими руками должен держаться, а не выгонять!
— Позвольте, — решил прибегнуть к наглядной агитации директор и ткнул пальцем в какую-то точку на зелёном сукне своего письменного стола, — Вот Москва, — тут он многозначительно поднял палец, — а вот — Рабинович, — и он снова ткнул пальцем в ту тачку, — как же это получается?
— Если в Ваших словах заключается какой-то намёк, то я его не понимаю, — тем же тоном ответил я, — а если нет — тем более не понимаю. Да почему это я должен уговаривать Рабиновича подавать заявление об уходе?
— Да потому, что он еврей, — не выдержал, наконец, Крупнов, — теперь понимаете?
— Вот теперь понятно, — почти весело сказал я.
— Так Вы поговорите с Рабиновичем? — спросил Удальцов, и облегченно вздохнув снова принявшись пощипывать бородку.
— Нет, не поговорю.
— Это почему же? — мгновенно еще более побагровев, спросил Крупнов.
— Да потому, что я — не член Союза Михаила Архангела и записываться в него не собираюсь! — И, понимая, что вот-вот сорвусь, вышел из кабинета директора, сильно хлопнув дверью. Следом за мной выскочила Татьяна Сергеевна и, прижимая руки к груди, сминая свою белоснежную блузку, прошептала не свойственной ей горячей скороговоркой:
— Голубчик, Георгий Борисович, ну как Вы с ними разговариваете! Ведь это же бандиты. Они вас уничтожат.
— Ничего, кривая вывезет, — бодрясь, погладил я ее по рукаву черного жакета. — Кроме того, Вы же знаете — на себе испытали — человек может отступать только до определенной черты, иначе он уже не будет иметь права считать себя человеком. Они загнали меня до этой черты. У меня просто не было другого выхода.
А теперь возвращайтесь в кабинет, пока они чего-нибудь не заподозрили.
— Вечером приходите ко мне с Майей пить чай, — тихо сказала она, — Вера Сергеевна, Иван Яковлевич и я будем очень рады. И да хранит Вас Господь, голубчик. — Туг она дважды крепко поцеловала меня и скрылась за дверью директорского кабинета…
А теперь немного о дальнейшей судьбе моего друга Миши Рабиновича и о том, как все это отразилось на мне.
В 1951 году наша мерзкая дирекция все-таки уволила его. Миша довольно долго был без работы, но потом неглупая женщина, директор Музея истории к реконструкции Москвы, сообразила, что она может "за здорово живешь" обзавестись специалистом высочайшего класса по истории и археологии Москвы, и приняла Мишу на работу в качестве своего заместителя. На новой работе зарплата у него была мизерная, но больше всего Миша страдал от невозможности заниматься полевой археологией, что он страстно любил и отлично умел делать.
Я в это время руководил Прутско-Днестровской археолого-этнографической экспедицией Академии Наук СССР и Академии Наук Молдавской ССР (тогда она ещё называлась Молдавский филиал Академии Наук СССР). Экспедиция была большая и имела несколько, как теперь выражаются, спонсоров: Институты Археологии и Этнографии Академии Наук СССР, Институт Истории Академии Наук Молдавской ССР, Одесский Археологический музей, Ленинградский артиллерийский музей, Музеи по договорам давали мне деньги на раскопки, часть оборудования и материалов, откомандировывали на сезон полевых работ нескольких своих сотрудников, Я же, после камеральной обработки полученных во время раскопок материалов и написания научного отчета, обязан был передавать музеям часть открытых во время раскопок экспонатов. Остальное музеи не интересовало, и в работу экспедиции они никак не вмешивались. Пользуясь этим, я зачислил Мишу к себе в экспедицию в качестве начальника Белгород-Днестровского отряда, с оплатой по Одесскому музею. Очень щепетильный, Миша, хотя и был счастлив, что снова сможет вести раскопки, но долго не соглашался, тряс своей огромной рыжей бородой (от чего еще в Университете получил прозвища Агенобарба или Барбароссы) и говорил: "Нет. Не могу я ставить тебя так сильно под удар".
Я, конечно, настоял на своем. В 1952 году последовал и удар. Как-то, придя на работу в Институт, я увидел вывешенный на доске приказ, согласно которому меня снимали с руководства Прутско-Днестровской археолого-этнографической экспедицией и назначали начальником Московской археологической экспедиции. Да, в коварстве этому приказу не откажешь. Мало того, что меня лишали созданной мною экспедиции — моего детища, главного дела моей научной жизни — но еще и назначали начальником Московской экспедиции взамен уволенного из института Миши. Смотрите, мол, — заступался за дружка, а когда того уволили, занял его место. Было от чего прийти в отчаянье. Все мои переговоры с дирекцией нашего института, все заступничества других спонсоров Прутско-Днестровской экспедиции ничего не дали. Крупнов открыто и нагло ухмылялся, встречая меня, а секретарь партбюро Либеров назидательно сказал: "Вас же предупреждали".
Тогда я решился на непростой шаг: обжаловать решение нашей дирекции академику-секретарю Отделения исторических наук Академии Наук. Это был шаг не легкий, но и не безнадежный. Дело в том, что этот пост как раз тогда совсем недолгое время занимала академик Анна Михайловна Панкратова, которую я немного знал еще с тех времен, когда учился в школе. До 1933 или 1934 года (точно не помню) история считалась у нас буржуазной наукой, в школах и вузах она не преподавалась. Вместо нее преподавали нечто аморфное, большевистско-восхвалительное, под названием «обществоведение». Так вот известный историк профессор (впоследствии — академик) Б.Д. Греков полулегально, при Институте Красной Профессуры вел для нескольких школьников занятия по истории. В число этих школьников входил и я. К нам захаживали и иногда вели занятия некоторые историки, среди них и Анна Михайловна, а все мы были наперечет, Я не следил, да и не мог следить за карьерой Анны Михайловны. Думаю, — для того, чтобы стать академиком, она немало грехов приняла на душу. Однако было в ней что-то очень человечное, притягательное. Недаром послужила она прототипом трагической героини поэмы Наума Коржавина "Танька".