— Иных отношений между людьми вы себе представить не можете. А ведь они существуют. Скажем, отношения учителя и ученика…
— Хорошо. Пусть не государь, пусть учитель. Но и идти на сходку, идти, когда дорогой учитель на смертном одре лежит, а назавтра, после вести о его кончине, лицедейством услаждаться вроде бы негоже. Так я по-русски рассуждаю, по-нашему, по-православному… Уж не взыщите.
— Горе каждый преодолевает по-своему. Но, пожалуй, в мире преобладают два основных вида утешения. Одни несут свое раненное горем сердце в „казенку“ — представьте себе не какую-нибудь там на Петроградской стороне или за Бутырской заставой, а некую вселенскую „казенку“, — другие предаются раздумьям и работе, идут к единомышленникам для обсуждения насущных дел. Обычно люди этих двух категорий не понимают друг друга. И вам не понять, что в те дни для меня лучшим утешением было пойти на шумное собрание своих немецких сотоварищей, что истинным бальзамом на рану было посмотреть бунтарскую пьесу, услышать со сцены слова классового гнева и социального протеста.
А кроме того, каждый день и час своего пребывания в Германии я должен был во что бы то ни стало использовать для совершенствования в немецком языке, ибо мне необходимо хорошее знание иностранных языков, особенно, конечно, языка Маркса и Энгельса. А собрание и театр — прекрасные школы языка.
— Между прочим, тогда в театре я окончательно убедился, что разговорную немецкую речь вы понимаете неважно. Это давало мне отрадное ощущение некоторого превосходства над вами хоть в одном пункте. Но я видел, с каким упрямством штурмуете вы препятствие, бесстрашно вступая в разговоры с немцами, и потому понимал, что это мое превосходство призрачно. И с новой силой я завидовал вам, завидовал даже вашему незнанию и неумению.
— Видно, вы вообще патологически завистливый человек. Вон и подполковнику Петрову завидуете.
— Э, нет! Петрову я завидую как своему. Я знаю, что, выпади счастливый случай, и я могу оказаться на его месте. А вы… Как бы судьба ни вертела мной, я никогда ни в чем не смогу сравниться с вами. Разве сознание этого не может отравить жизнь?
— Не знаю. Мне такие чувства неведомы.
— Счастливец… А однажды мы даже купались вместе. Не совсем, конечно, вместе. Я, естественно, всегда держался на нужной дистанции. Вы, вижу, большой любитель купаться и плаваете недурно. С истинным удовольствием, но, признаться, и не без той же зависти — сам-то я пловец аховый — смотрел, как вы каждый день эту самую их Шпрею саженками перемахиваете. И видно было, что не по вам речонка сия, не по вам. Такому пловцу только бы в Волге плавать, а еще лучше в Енисее или в Лене. Впрочем, ведь бог милостив, а вы совсем молоды — в Волге купались, в Шпрее купались, может, еще сподобитесь и в Енисее покупаться… А?
— Рады вы были бы меня на Енисей-то.
— Не скрою — рад. Но не об этом пока речь, сударь. Я о том, что вот прохлаждались вы себе в текучих водах, а ваш покорный слуга любовался вами да сгорал от зависти, особенно когда в конце августа началась эта ужасная жара. Ну почему, думал я, ему, завтрашнему обитателю Петропавловской крепости, все можно и все доступно, а мне, в некотором роде его властелину, ничего нельзя? Так эта мысль меня разъярила, что однажды не выдержал, растелешился и, вопиюще нарушая служебную инструкцию, бултыхнулся в те же волны. Хороша была водичка! От ее прохлады в тот знойный день да от сознания, что вот не один вы наслаждаетесь ею, я тогда так разнежился, что едва не упустил вас…
— Инструкцию надо соблюдать.
— Встречались мы с вами и в магазинах, по которым вы ходили перед отъездом, покупая, надо думать, подарки для родственников. И снова мне было не по себе видеть это. Ведь я доподлинно знал, что денег у вас кот наплакал, а вот, поди ж ты, направляетесь в большой магазин, покупаете то, покупаете се… И с такой это легкостью, беззаботностью, свободой, достоинством, будто вы не помощник присяжного поверенного вовсе, а великий князь или, к примеру, миллионщик Путилов!.. Я в жизни немало всякого люда повидал, в том числе и вашего брата — бунтовщиков да возмутителей, но даже среди них редко встречал такую уверенность в себе и вот эту свободу, что у вас в каждом движении. Да я бы и с большими миллионами так волен душой не был! Вот что меня злее-то всего заедало… Но позвольте-ка, в свою очередь, спросить вас, как вы догадались, кто я, если по тем мимолетно брошенным взглядам в памяти вашей я вполне отчетливо все-таки не запечатлелся?
— Конечно, по выражению лица и по всему облику. Лицо у вас прямо-таки вопиет. Неужели господин Рачковский и другое ваше начальство не понимают этого? Неужели не могут подобрать людей с менее выразительными физиономиями?
— Лицо и вообще внешность, господин Ульянов, могут ввести в заблуждение. Не зря еще лорд Байрон писал…
— Байрон?!
— Понимаю смысл вашего удивления, очень хорошо-с понимаю. Но представьте себе — почитываю. Так вот, Байрон в „Дон-Жуане“ писал:
Обманчива бывает часто внешность,
Судя по ней, нетрудно впасть в погрешность.
— Весьма уважаю Байрона, но другой писатель, и тоже, кстати, английский…
— Имя назвать не хотите? Полагаете, оно мне ничего не скажет?
— …Другой писатель утверждал: „Только очень поверхностные люди не судят по внешности“. Мне эта мысль представляется более верной и глубокой.
— Дерзаете перечить классику мировой литературы?
— Для меня классики существуют не затем, чтобы на них молиться.
— Смелó, смелó… Но вот взять хотя бы и вашу внешность. На первый-то взгляд она ведь ничем не примечательна, пожалуй, даже, уж извините, простонародна. Когда я впервые увидел вас в Швейцарии, то невольно вспомнил слова из одной казенной бумаги, с которой по долгу службы мне довелось ознакомиться: что-де крупнее Ульянова сейчас в революции фигуры нет. Вспомнил и был поражен, насколько ваша внешность не соответствует такой аттестации. Правда, потом, особенно теперь, когда спокойно разглядел вас вблизи, ваш редкостный по очертаниям лоб и ваши темно-темно-карие глаза, — теперь-то я вижу, чего вы стоите. Пожалуй, помянутая бумага права. Человека с такими глазами, как ваши, будь моя воля, я бы, не колеблясь, назначил военным министром, истинный крест!
— Перестаньте на меня пялиться и замолчите. Вы мне надоели».
…Ульянов опять отвернулся к окну. «Туда-да-да, туда-да-да, туда-да-да», — радостно пыхтел паровоз. «Конечно, туда, туда, куда же еще! — подумал Ульянов. — Но что меня там ждет?»
Когда через четверть часа он взглянул на соседа, ему показалось, тот задремал. Но сосед словно только и ждал, чтобы на него обратили внимание, и, поймав взгляд Ульянова, попытался опять завязать разговор.