Нина Ивакина с одобрением писала в своем дневнике о письме, полученном Валей Краснощековой от школьного товарища, восемнадцатилетнего юноши, который на фронте потерял глаз. Понравившееся Ивакиной письмо было, с ее точки зрения, «совершенно не юное».[103] Загвоздка была в том, что Валя Краснощекова не давала Ивакиной этого письма и очень удивилась бы, если бы узнала, что его читал кто-то кроме нее самой.[104]
В сталинские времена политработникам внушалось: нет ничего стыдного в том, что вы тайком читаете письма своих подопечных и роетесь в их вещах. Наша страна борется с врагами, внутренними и внешними, враги очень сильны, и поэтому так важно знать настроения людей, обладать всей информацией, какую можно получить.
Парторги и комсорги — люди, как правило, общительные и умеющие найти подход к каждому — старались время от времени проводить с подопечными доверительные беседы с глазу на глаз. Аккуратно, исподволь они вызывали людей на откровенность, располагая к себе, а потом предлагали рассказать о товарищах. Валя Краснощекова, помня урок своей мудрой бабушки — «доносчику первый кнут», не лила грязь и не наушничала, но таких, кто рассказывал, зачастую не сознавая, какой опасности подвергает подруг, нашлось достаточно.
18 февраля Ивакина отмечала в дневнике, что они с парторгом Клавой Касаткиной «нашли» некоторые странички дневника начальника штаба полка Нины Словохотовой и ее письмо сестре. В письме и дневнике про полк было написано «много гадости», а также содержались «возмутительные вещи о командовании, рядовых и наших полковых делах».[105] И письмо, и дневник Ивакина и Касаткина «передали КУДА СЛЕДУЕТ» (выделено Ивакиной), прекрасно понимая, как Словохотова может пострадать.
Однако большинство советских людей все еще по старинке считали чтение чужих дневников и писем невообразимой подлостью. Ведение дневника считалось упражнением, полезным для развития личности, и было очень распространено, и дневник конечно же не был предназначен для чьих-либо глаз.
Тем, кто попадал на фронт, обычно приходилось отказаться от ведения дневника. Официального запрета вести дневники на войне не было, однако практически в каждой воинской части политработники и командиры объясняли личному составу, что, попав в руки врага, дневник может быть очень опасен. А врагами были не только немцы, ими могли оказаться и те, кто был совсем рядом.
«…Только хочу что-то уяснить, переспросить, а мне: “Отставить!” Откуда только набрали таких солдафонов? Они не видят в нас человека, девушку…»[106] — писала в своем дневнике Оля Голубева. Она всегда любила писать, и, попав в армию, не могла не писать о своей новой жизни, которая так сильно отличалась от прежней, о переполнявших ее новых впечатлениях. Очень скоро дневник, «случайно» кем-то прочитанный и ставший достоянием многих людей, «тогда определявших» Олину судьбу, «принес ей много огорчений». Как и во всех случаях, когда чей-то дневник «случайно» оказался на виду и был прочитан, подведя автора под монастырь, ничего случайного здесь не было. Кто-то из товарищей, с которым Ольге Голубевой очень скоро предстояло рисковать жизнью на фронте, ответил положительно на призыв политработников к сотрудничеству. Мотивы такого поступка могли быть разными. Кто-то, имея репрессированных родственников, боялся за себя, у других могли быть идейные соображения. Им было всего по двадцать лет. Газеты, писавшие о рекордах и всепобеждающей силе социализма, героях-летчиках и стахановцах, призывали к бдительности, сообщали о диверсантах, шпионах и вредителях. «И как можно было им не поверить, когда печатали признания врагов народа, когда выявляли виновных в поджогах колхозного хлеба, скотных дворов, взрывах на заводах?»[107] Большинство верили, верили даже тогда, когда арестовывали старого и больного учителя немецкого языка, который оказался шпионом, даже когда выяснялось, что вежливый интеллигентный друг семьи оказался опасным троцкистом.
И когда политработник, человек старше и опытнее тебя, наделенный властью, читает лекцию о бдительности, поневоле начнешь верить, что врагом может быть и соседка по нарам, комсомолка и патриотка, с которой ты укрываешься одним одеялом. И если тебя попросили во имя революционной бдительности найти и просмотреть дневник подруги, то какое право ты имеешь отказаться?
Сами политработники считали — и ошибочно, — что они-то могут вести дневники, не подвергаясь никакой опасности: их проверять некому. И Нина Ивакина, считая, что ее дневник никто не прочитает, писала и писала, подробно рассказывая о своей работе и переживаниях. С прибытием в середине января нового пополнения из Саратова ее работа стала еще сложнее.
Когда в Энгельсе выяснилось, что для трех авиаполков не хватает технического персонала, Раскова попросила о помощи саратовский горком комсомола. Девушки устремились потоком — в основном студентки, но были и заводские. С раннего утра они занимали очередь на собеседование, толпясь в тесном коридоре. Все внимание было обращено на дверь, за которой заседала комиссия. На выходящих наваливались кучей с вопросами. Девчонки были молоденькие, внешность у большинства не была достаточно внушительной для военной службы. «Ты куда, дитятко? — спросила одну из них комиссар Рачкевич. — Здесь не детский сад».[108] Только воспитанницы аэроклубов держались уверенно, робея лишь перед Расковой, которую узнавали сразу: «высокий лоб, гладкие темные волосы с пробором посередине, «золотая звезда» — на груди». Внимательно глядя на девушек, Раскова задавала множество вопросов об учебе, семье и работе, пытаясь понять, место ли ей в ее военной части. Ее спокойный, доброжелательный голос вселял уверенность. В полки приняли примерно каждую вторую.
Саратовских девушек разместили в одной большой комнате, где стало шумно и тесно. В целом ими были довольны, даже почти неграмотной Машей Макаровой, которая компенсировала недостаток образования тем, что, успев поработать шофером и трактористом, сразу прекрасно разобралась, что к чему в моторе Яка. Но новенькие принесли с собой и новые проблемы с дисциплиной. Девушки убегали с аэродрома греться, опаздывали на поверку, притаскивали в казарму котят и напропалую флиртовали с мужской частью гарнизона.
Комсомолку Федотову дежурные по авиационному гарнизону застукали на лестнице, поближе к чердаку, с каким-то лейтенантом, который «позорно скрылся».[109] Растрепанная Федотова сказала дежурному чужую фамилию и другой номер полка, однако летчица Малькова и техник Фаворская из истребительного полка, оказавшиеся свидетелями инцидента, сочли своим долгом, краснея, выяснить у дежурного все подробности и сообщить их «куда следует» — Ивакиной и выше.
Некомсомолка Донецкая часто отсутствовала на аэродроме, игнорировала приказы, а потом совершила такое, о чем Ивакина даже не решилась написать в дневнике, а ветераны полка отказывались рассказывать. Проступок был настолько серьезен, что Донецкая покинула полк под конвоем. По поводу того, что делать с такими, как Федотова и Донецкая, на партсобрании полка возникли большие споры. Механик Осипова говорила, что Красная армия — это воспитательный дом, где вполне естественно заниматься перевоспитанием таких людей, но многие считали, что время военное и с такими, как Донецкая, «некогда возиться»,[110] и чем скорее они покинут полк и перестанут его позорить, тем лучше. По мнению политработников, таких было немного, ведь работой личный состав был занят с раннего утра до позднего вечера. По их наблюдениям, «любвишками» занимались в основном девушки, работавшие в наркоматах и управлениях, бывшие секретарши больших начальников, которые такую же фривольную жизнь вели и на гражданке. Бороться с такими, как Донецкая и Федотова, нужно было решительно. Но как это сложно, когда даже летчики, самые взрослые и сознательные люди в полку, проявляли вопиющую несознательность.
В своем письме от 13 января Лиля Литвяк писала маме и брату Юре, что очень довольна тем, что все ее «мелкие неприятности, что были, сгладились благодарностью от начальства. Можно сказать, немного выслужилась». Даже те, кто наблюдал за ней с недоброжелательным вниманием — а таких хватало, должны были признать после начала тренировочных полетов, что летала Литвяк очень хорошо, а стреляла вообще лучше всех.
7 января, когда летчики практиковались в стрельбе по «конусам» — длинным матерчатым рукавам, которые тащил за собой самолет-буксировщик, — Ивакина отмечала в дневнике, что летчики стрелять еще не научились. Маша Кузнецова, Клава Блинова и многие другие «не справлялись с поставленной задачей».[111] Если верить Ивакиной, хорошо стреляла одна Литвяк. «Вообще, — писала Ивакина, — она по своим способностям может достигнуть многого. Но делает это лишь тогда, когда ей хочется кому-либо понравиться». Настороженное мнение Ивакиной не изменилось даже после успехов, которые Литвяк показывала в учебно-боевой подготовке. Яростно не соглашаясь с теми политработниками, которые, как парторг эскадрильи Таня Говоряко, высказывались в защиту Литвяк, Ивакина считала, что успокаиваться она не имеет права, так как имеет дело со «слишком самовлюбленным человеком». Литвяк, получив понижение наложенного на нее взыскания, продолжала ходить вне строя и убегать без разрешения в актовый зал. Но это были еще цветочки. Скоро Ивакина записала в дневнике: «У нас появилась шикарная летная дама-кокетка».