Из этого я сделал вывод: надо бежать, и как можно скорее. Такое откровенное предупреждение говорило об одном: нас собирались держать как заключенных самого строгого режима. Но, оглядевшись, я понял, что побег отсюда — дело практически невозможное. Лагерь надежно охранялся: со всех сторон была натянута непреодолимая колючая проволока, всю территорию обозревали с вышек охранники.
С первых же дней Радом показал мне пример совершенно нового, доселе небывалого образа мыслей и диких, я бы сказал, нравственных принципов. Царившая там жестокость, бесчеловечность далеко превосходили все, что я когда-либо видел, и перевернули мои представления о мире.
Условия в лагере были неимоверно тяжелые. Кормили два раза в день помоями, такими отвратительными на вкус, что многие, в том числе и я, не могли заставить себя проглотить ни ложки. Кроме того, нам полагалось еще по двести граммов черствого хлеба. Жильем служило полуразвалившееся здание, в котором с трудом можно было признать бывшую казарму. Спать приходилось прямо на полу, прикрытом тонким слоем соломы, которую, верно, не меняли с самого начала войны. Ни одеял, ни плащей — ничего, что защитило бы от ноябрьской сырости, — не выдавали. О медицинской помощи не было и речи. Там я узнал, каким пустяком может считаться смерть человека. Сколько вокруг меня умерло людей, которые могли бы жить и жить, — от холода, от голода, от непосильной работы, от пули в наказание за нарушение лагерных правил, которого порой и не было!
Но больше всего меня ужасало не то, в каких жутких условиях мы жили, и даже не жестокость охранников, а то, что в их действиях, по всей видимости, не было никакого смысла. Их вовсе не заботила дисциплина, они не добивались от нас послушания, не старались предотвратить попытки побега, у них даже не было особого желания унижать нас, мучить, доводить до полного истощения, хотя получалось именно так, — все это просто доставляло им удовольствие, было следствием какого-то непостижимого изуверства.
Любое приказание или замечание неизменно начиналось с обращения «польская свинья». Они никогда не упускали случая двинуть пленному ногой в живот или кулаком в лицо. Малейший проступок или даже намек на какую-нибудь провинность карались немедленно и самым жестоким образом. За то недолгое время, что я пробыл в лагере, на моих глазах раз шесть расстреливали несчастных, которые якобы пытались перебраться через колючую проволоку.
В поезде я познакомился с тремя солдатами, и потом в лагере мы очутились рядом. Первая же ночь сплотила нас еще больше: мы не могли заснуть, все трое, как оказалось, мечтали бежать при первой возможности, и мы заключили союз, в котором у каждого была своя роль, объединив ради общего блага все, что у нас имелось, включая знания и умения. Двое из моих друзей были крестьяне, основательные, выносливые, неунывающие и не сломленные выпавшими на нашу долю несчастьями. Третий же относился к разряду тех редкостных личностей, какие не раз встречались мне на войне; уже само присутствие такого человека вселяло надежду и помогало пережить самые тяжелые времена. Звали его Франек Мачёнг, до войны он работал механиком где-то под Кельце. Крепкий, здоровый малый лет тридцати с ежиком жестких, как проволока, черных волос, из-за которых все над ним подшучивали. Он был умен, сообразителен, свято верил, что нам удастся перехитрить немцев, к которым он питал величайшее презрение и ненависть. И, что ценнее всего, у него был неиссякаемый запас энергии и сердечного тепла.
Мы пересмотрели все свое имущество — у нас нашлось множество полезных вещей. У крестьян имелось несколько пар целых носков и кальсон, один из них прихватил с собой походные вилки-ложки, которые служили его отцу в Первую мировую. У Франека были бритва, складной нож и сотня злотых, зашитых в подкладку. От одного железнодорожника в Люблине мы, к радости своей, узнали, что польские деньги все еще в ходу, хотя и упали в цене. У меня на шее висел золотой медальон с образом Остробрамской Божией Матери, а в подметке ботинка были спрятаны двести злотых.
Бодрость и врожденный здравый смысл трех моих преданных добрых товарищей очень меня поддерживали. Они же, полагаясь на мою образованность и знание немецкого языка, ждали от меня советов и руководства. Думаю, они догадались, что я переодетый офицер, но вопросов никогда не задавали. Франек сразу окрестил меня «профессором», и это прозвище так за мной и осталось. Наше маленькое содружество оказалось очень сплоченным.
Мы договорились, что еду на всех четверых будет приносить кто-нибудь один, чтобы как можно меньше показываться «на кухне», где частенько расхаживал немецкий унтер-офицер, любивший размахивать направо и налево хлыстом под предлогом наведения порядка, а то и просто так, без всякого повода. Он же следил по утрам, чтобы мы вовремя вставали, и подгонял запоздавших хлыстом или ударами тяжелых подкованных сапог. Помогали мы друг другу и в поисках пищи, которые начались уже через три дня после прибытия в Радом.
Лагерь находился в пригороде, и мы скоро заметили, что кто-то невидимый постоянно то там, то тут перекидывает через проволоку бумажные свертки. Чаще всего в них были хлеб и фрукты, иногда ломтики сала, немного денег и даже обувь, ношеная, но не вовсе негодная, а для нас так просто бесценная. Новости в лагере распространяются мгновенно, и каждый день толпа пленных рыскала в кустах вдоль проволоки, отыскивая эти сокровища.
Должен признаться, я проявил в этих поисках изрядную смекалку. Свертки, как я заметил, чаще всего попадались в одном и том же месте, куда имели доступ не все, кого взяли в плен немцы, а только мы, обмененные поляки. Это место находилось за нашим сортиром, где рос густой кустарник. Я стал наведываться туда при каждой возможности, и в конце концов мои старания увенчались успехом. Я нашел-таки сверток со снедью, в котором лежали кусок хлеба, намазанный жиром, завернутая в бумажку щепотка соли и бутылка с какой-то вонючей жидкостью непонятного предназначения.
Я гордо принес находку товарищам. Франек открыл загадочную бутылку и вскрикнул от радости. Это была настоящая драгоценность — средство от вшей и чесотки. Ведь у нас зудела вся кожа, паразиты кишели в волосах и в одежде.
После этого я еще три дня подряд находил там же по свертку и даже установил связь с нашим таким предусмотрительным благодетелем. Оторвал клочок бумаги от свертка и огрызком карандаша написал: «Не можете ли вы принести нам гражданскую одежду? Нас четверо, и мы хотим во что бы то ни стало бежать».
На другой день спозаранок я побежал к кустам и тут же наткнулся на сверток. В нем была еда — больше, чем прежде, и записка: «Одежду принести не могу — меня заметят. Через несколько дней вас выведут из лагеря и повезут на принудительные работы. Постарайтесь сбежать по дороге».