Дарила я кольца: О. Мандельштаму (серебряное, с печатью — Адам и Ева под деревом добра и зла), Т. Чурилину (с гранатами), Коле Миронову (цыганское, с хризопразом), Завадскому (серебряное, китайское), П. Антокольскому (чугунное, с розами), В. Алексееву (большое, китайское) и — наконец — Милиоти, с александритом [12; 90].
Наталия Викторовна Резникова:
«Трогательно» — это было ее слово, она часто его произносила [1; 385].
Марк Львович Слоним:
МИ не была суеверна, но придавала особый смысл знакам, совпадениям, точно они открывали замысел судьбы. Она родилась в полночь с субботы на воскресенье (26/27 сентября 1892 г.) и в этом видела предзнаменование своего пути: от ночи к радости, от земного к духовному [1; 321].
Ода пешему ходу. Ее прогулки
Павел Григорьевич Антокольский:
Куда бы ни шла эта женщина, она кажется странницей, путешественницей. Широкими мужскими шагами пересекает она Арбат и близлежащие переулки, выгребая правым плечом против ветра, дождя, вьюги, — не то монастырская послушница, не то только что мобилизованная сестра милосердия [1; 86].
Роман Борисович Гуль:
Ходила широким шагом, на ногах — полумужские ботинки (особенно она любила какие-то «бергшуэ»[7]) — Помню, в середине разговора Марина Ивановна неожиданно спросила: «Вы любите ходить?» — «Люблю, много хожу». — «Я тоже. Пойдемте по городу?» [1, 252]
Вадим Леонидович Андреев:
Для того, чтобы узнать по-настоящему М. И. и дружить с нею, нужно было оторвать ее от быта, вывести из дому, уйти с нею на прогулку. Она любила дальние прогулки, ходила быстро и бывала неутомима. Во время таких прогулок она, наконец, становилась настоящей — умной, зоркой, несмотря на свою близорукость, всегда интересной и живой [3; 173–174].
Ариадна Сергеевна Эфрон. Из письма М. С. Булгаковой. 1968 г.:
Ходьба, природа были маме необходимы; у нее было стремление одолевать пространство, больше всего любила горы, холмы, не гладкую местность. <…> В ходьбе, как и в труде, была неутомима и неутолима. Любила и одинокие прогулки, и с людьми [6; 173].
Эмилий Львович Миндлин:
Москву, всю Москву впервые мне показывала она. Но как показывала! У каждого камня, у каждой кирпичины останавливалась и читала все, какие только написаны об этом камне, стихи русских поэтов! И свои, разумеется. Стихов о Москве у нее множество, и о Москве она писала с какой-то удивительной радостью.
— Я в грудь тебя целую,
Московская земля!
Мы ходили с ней вокруг Кремля и подолгу останавливались возле каждой кремлевской башни. Хорошо, что в те дни люди в Москве не многому удивлялись. Они едва оглядывались на молодую женщину с короткими волнистыми волосами, с челкой на лбу, в цыганской одежде с белым воротничком гувернантки, читающую стихи, будто колдовской заговор творящую!
В Александровском саду — тогда без цветов, заброшенном и безлюдном — она подвела меня к гроту.
— Это — детство. — Она заглянула в грот, он был завален щебнем, замусорен. — Бедный, — вздохнула Марина. — В детстве нас с Алей водили сюда. Александровский сад был как праздник. — И вспомнила: — Нас редко водили в Александровский сад.
Кажется, это единственный случай, когда при мне она вспомнила свои детские годы. Да, она вообще никогда не говорила о прошлом.
Мы обошли с ней пустынный, неухоженный Александровский сад. Цветаева почти все время молчала, не возвращалась к стихам, нигде после грота не задерживалась и зелеными, прозрачными до самого дна глазами недоуменно смотрела на опустошение.
Прогулка по Александровскому саду была безмолвной — первой без рассказов о старой Москве и без стихов.
Ходили и вокруг уже не существующего теперь храма Христа Спасителя. Она с увлечением рассказывала о проекте Витберга — памятника на Воробьевых горах, вместо которого построен был этот огромный храм. Всегда вспоминаю прогулки с Цветаевой, когда прохожу мимо плавательного бассейна на месте снесенного храма Христа…
Вспоминаю прогулки и по Тверской — тогда еще узкой, тесной — от древней церквушки Дмитрия Солунского, что на углу площади — в те времена Страстной, ныне Пушкинской, — вниз по направлению к Иверской часовне возле Исторического музея. По пути Цветаева всегда останавливалась возле Московского Совета лицом к обелиску Свободы. Она называла обелиск лучшим, единственным красивым памятником, воздвигнутым в первые годы советской власти. Прочие наспех сооруженные памятники, скульптуры — конструктивистские — скорее огорчали, чем возмущали Марину Ивановну. Увидев какой-либо из них, она вздыхала: «Портят Москву!» Но обелиск Свободы на площади Моссовета любила.
«Смотрите, как ему здесь хорошо! И всей площади с ним хорошо! И домам вокруг!» <…>
Она очень любила Новодевичий монастырь. Однажды отправились туда втроем — Марина, Аля и я. У стен монастыря, на заросшем травой берегу Москвы-реки, Цветаева читала то самое стихотворение о Москве, которое позднее, при нашем прощании, переписала на чистой странице книжки «Москва» своим бисерным почерком красными и поныне не выцветшими чернилами. Стихи были старые — еще 1916 года. А книжку она сама переплела для меня и написала на ней: «В добрый путь…» Путь добрым не был. Но книжка — вот она стоит рядом с другими ею подаренными, и, открывая ее, читаю:
Москва! Какой огромный
Странноприимный дом!
Всяк на Руси — бездомный.
Мы все к тебе придем.
Но бывали у нас и не лирические и не исторические прогулки, а просто-напросто веселые.
Как-то Марина повела меня и Алю и не сказала — куда. «После узнаете!» И пока не подошла к воротам Зоопарка, я и не знал, куда она ведет нас. Зоопарк в ту пору был беден, птиц и зверей в нем — немного, и все звери — голодные. Мы забавлялись тем, что, переходя от клетки к клетке, загадывали — на кого из наших знакомых похоже то или иное животное в клетке [1;128–130].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. В. Бахраху. Мокропсы, 28 августа 1923 г.:
Поздно вечером.
Только что вернулась с огромной прогулки (27 километров!) Скалы, овраги, обвалы, обломы — не то разрушенные храмы, не то разбойничьи пещеры, все это заплетено ежевикой и задушено огромными папоротниками, я стояла на всех отвесах, сидела на всех деревьях, вернулась изодранная, голодная, просквоженная ветром насквозь, — уходила свою тоску! [8; 589]