Почему — «скрестив руки»? Не знаю. Так полагалось вождям индейцев у фенимора Купера.
Увы, этим «скромным» мечтам было ещё очень далеко до осуществления.
А пока… Собрав свои вещички и погрузившись на извозчика, мы не спеша тронулись в путь с вокзала, наказав кучеру ехать на Тверскую — единственную улицу, название которой было нам известно. Протрусив неторопливой рысцой через весь город, мы остановились в Газетном или Долгоруковском переулке в грязных номерах какой‑то гостиницы, где внизу был постоялый двор для извозчиков, с трактиром и неизбежной «машиной», гудевшей с утра до ночи. Из окон нашего номеришка был виден двор, заставленный извозчичьими пролётками, а посреди двора стоял железный рельс, на котором укреплена огромная вывеска: «Просят господ извозчиков матерными словами не выражаться!» Это была уже явная забота администрации о постояльцах гостиницы.
В номере стояли одна кровать, стол, стул, комод, умывальник да ещё зеркало, засиженное мухами. Актерик немедленно узурпировал кровать, а мне предоставил ложе на полу, к чему я, собственно говоря, привык и чему особенного значения не придавал.
Прямо напротив входа в гостиницу была водогрейная Карамышева, где чайник кипятку стоил одну копейку, а ситный хлеб — три копейки. Правда, на керосинке в эмалированном корытце с утра до ночи кипела в сале чудесная беловская колбаса, которой давали на пятачок довольно много, да ещё с горчицей и хлебом. Но эта роскошь была уже не по моим средствам.
Актерик не вынимал своих денег, предпочитая, очевидно, тратить их на себя лично. Дело в том, что ещё в начале поездки я совершил одну непростительную ошибку. Я имел глупость отдать свои двадцать пять рублей на хранение. Этими деньгами он уплатил за номер за месяц вперёд, как полагалось, и преспокойно жил, тратя собственные деньги где‑то на стороне, а мне предоставляя подыхать с голоду. Вероятно, киевская колбасница снабдила его какими‑то средствами, потому что он всегда был в весьма хорошем настроении. Я подозреваю, что он даже обедал каждый день. Эдакая свинья! Моё же питание состояло только из кипятка — без заварки и без сахара — и ломтя ситного два раза в день, утром и вечером.
Каждое утро актерик надевал один из своих «костюмчиков» — то абрикосового цвета, то вишнёвого, то серого — с тщательно отглаженными брючками, которые он клал под матрац на всю ночь, и уходил в театральное бюро — «кидаться в глаза» антрепренёрам в надежде получить ангажемент.
Прожив спокойно месяц в оплаченном мною номере, он скоро устроился куда‑то в Елабугу на летний сезон за двадцать пять рублей в месяц, откуда, впрочем, его быстро выгнали, как я узнал позже. Он уехал, даже не попрощавшись со мной, и я остался один. Правда, я получил возможность спать на кровати, но… месяц кончался, а других двадцати пяти рублей у меня не было. Пришлось расстаться с гостиницей.
Продав на Трубной площади свой киевский фрак, я снял у какой‑то дворничихи за три рубля угол, оклеил стены открытками и начал новую жизнь.
Надвигалось трудное время. Профессии у меня — никакой, а найти работу в Москве было почти невозможно. Вот теперь, когда я вспоминаю то время, я сам не могу понять, как же и на что я жил тогда? Денег у меня не было. Друзей тоже. А вот жил же как‑то! Очевидно, на одном энтузиазме. В дальнейшем все же постепенно появлялись знакомые. И хотя никто из них и не думал принимать какое‑либо участие в моей судьбе, тем не менее я всё‑таки как‑то существовал в куче московских квартирантов из Киева. Они существовали, и я существовал, они дышали, и я дышал. Они обедали. И я… не обедал. А всё‑таки жил всем назло.
А Москва была чудесная! Румяная, вальяжная, сытая до отвала, дородная — настоящая русская красавица! Поскрипывала на морозе полозьями, покрикивала на зазевавшихся прохожих, притопывала каблучками. По горбатой Тверской весело летели тройки, пары, лихачи-кудрявчики.
— Пади!.. Берегись!..
В узеньких лёгких саночках, тесно прижавшись друг к другу, по вечерам мчались парочки, накрытые медвежьей полостью. В Охотном ряду брезгливые и холёные баре иногда лично выбирали дичь к обеду. Там торговали клюквой, капустой, мочёной морошкой, грибами. Огромные осетры щерили зубы, тускло глядя на покупателей бельмами глаз. Груды дикой и битой птицы заполняли рундуки. Длинными белыми палками висела на крючках вязига для пирогов. И рано утром какой‑нибудь загулявший молодец (в голове шумел вчерашний перепой) подходил к продавцу, стоявшему у больших бочек с квашеной капустой, низко кланялся ему в ноги и говорил:
— Яви божескую милость! Христа ради!
И продавец, понимая его душевное и физическое состояние, наливал целый ковшик огуречного рассола, чтобы молодец опохмелился. И ничего за это не брал!
По ярко-белому снегу на площади возле Китайгородской стены важно ходили лоточники, неся на голове целые корыта с оранжевыми апельсинами.
В сорокаградусные морозы горели на перекрёстках костры, собирая вокруг бродяг, пьяниц, непотребных девок, извозчиков и городовых. Все это хрипло ругалось отборнейшим российским матом, притопывало валенками, хлопало рукавицами по бёдрам и выпускало облака пара. А вокруг по сторонам, куда ни кинь взор, — трактиры с синими вывесками. В трактирах бойко подавали разбитные ярославцы-половые, расчёсанные на пробор, «посерёдке», с большими «портмонетами» из чёрной клеёнки, заткнутыми за красные кушаки. Они низко кланялись гостю и говорили «ваше степенство» всем и каждому (даже мне, например) и летали, как пули, из зала на кухню и обратно.
— Счас дают-с! — только и можно было от них услышать на любой вопрос. — Счас дают-с! — А это «счас» продолжалось с час, не меньше.
Были трактиры и попроще, где можно было подойти к стойке — выпить шкалик водки и бесплатно закусить кислой капустой, или огурцами, или мелко нарезанной воблой. Были другие, чуть почище, с «дворянской» половиной, с зеркалами в золочёных рамах и тяжёлыми грязными портьерами; там всегда играла машина:
Вдали тебя я обездолен,
Москва, Москва — родимая земля!
У входа, с улицы, стоял огромного роста швейцар в треуголке — как у Егорова, например, в Охотном ряду.
Были чайные, где любители чаепитий могли получить по вкусу десятки сортов разных чаев: китайских, индийских, цейлонских, цветочных, зелёных, чёрных и пр. Целый печатный прейскурант подавался вам при заказе.
А были особые чайные на Трубе, с хозяевами, любителями певчих птиц. Туда ходила особая публика. Эти чайные были увешаны клетками с соловьями, дроздами, щеглами, малиновками, канарейками. Щебет оглушал вас, как только вы входили. И степенные, окладистые, бородатые купцы задумчиво слушали курских, воронежских, сибирских и таёжных, украинских и подмосковных соловьёв и спорили о красоте и чистоте голоса, о виртуозности их трелей и пр., восхваляя или порицая качества тех или иных певцов и доходя в этом до особой тонкости оценок, как истые знатоки и «искусствоведы».