свет луны.
Если “Демон”, по его выражению, был “страждущей душой мира”, то Пан – его тело, только старое. Свирель не звучит, спина не разгибается, шерсть вылезла, про наяд и думать нечего. Зачахший сатир одной ногой (той, что нам не видна) уже в могиле. Но он не может умереть, пока жива эта чахлая природа. Он – ее дух, она – его плоть, вместе они называются родиной.
Пристальный, останавливающий взгляд Пана не сфокусирован на зрителе. Не он смотрит на нас, а мы сквозь него видим, как плещется синяя вода речной протоки в потухших глазах сатира. Прозрачные, говорят про такие глаза, аж мозг видать. Но у Пана его нет. Он не мыслит, а живет, вернее – доживает свой век, начавшийся задолго до того, как мы явились на свет, чтобы сделать его непригодным.
Если, как это принято у “зеленых”, называть природу матерью, то Пан – ее отец, или даже дед, переживший своих детей и проживший их наследство. Впрочем, может быть, всё проще: недавно в Хотылёве нашли останки неандертальца.
17 марта
Ко Дню святого Патрика
Я всегда любил ирландцев – за Джеймса Джойса и Сэмюэла Беккета, за Джонатана Свифта и Бернарда Шоу, за Оскара Уайльда и Джорджа Беста. Ирландцы с их буйной склонностью к поэзии и крепким напиткам нам не чужие. В этом я убедился, прожив пятнадцать лет в той северной части Манхэттена, что до сих пор считает себя центром ирландской диаспоры.
В Нью-Йорке легко быть ирландцем – во многом это их город. Первый и самый массовый приток эмигрантов пришелся на середину XIX века, когда в Ирландии разразился Великий голод, унесший миллион жизней. Еще миллион нашел спасение в Америке. В 1880 году весь полицейский корпус города состоял из ирландцев. До наступления компьютерных времен муниципальная переписка велась только зелеными чернилами. А вот как выглядел бродвейский репертуар за 1903 год: “Ирландский соловей”, “Ирландия и Америка”, “Ирландия как она есть”.
Газеты, лишенные в те времена и тени политической корректности, описывали кельтскую ветвь Америки весьма красочно: “Ирландцы – импульсивная раса, легко впадающая в гнев, любовь и пьянство”. О. Генри говорил о том же изящней: “В жизни есть некоторые вещи, которые непременно должны существовать вместе. Ну, например, грудинка и яйца, ирландцы и беспорядки”.
Отголоски ирландского мифа сохранились в бесчисленных нью-йоркских пабах, где уже за второй кружкой вам объяснят, что ирландцы – народ голосистых певцов, пламенных поэтов и увлекающихся романтиков, разнять которых может только конная полиция. В том же пабе – скорее всего, это будет “Зеленый акр” или “Кельтская арфа” – вам, не отходя от стойки, скажут, что такое настоящий ирландский обед из семи блюд: шесть кружек пива и одна картофелина “с костью”, то есть с недоваренной сердцевиной. В праздник непременной добавкой к этому сдержанному меню служит corned beef, тщательно заготовленная с правильным набором пряностей говяжья солонина, и отваренная в пустой воде капуста. Все это, конечно, должно сопровождаться темным, густым и крепким пивом.
18 марта
Ко дню рождения Джона Апдайка
Роман “Кентавр” на нас обрушился, мгновенно став, тогда, в 1965-м, культовой книгой, паролем, позволяющим вступить в заветный клуб понимающих – на кухни тех интеллигентных домов, где рождалось общественное мнение шестидесятых. К тому же книга вышла в переводе гениального Виктора Хинкиса.
Лишь намного позже я понял, что потрясение, которое мы испытали, во многом объяснялось недоразумением. В романе греческое сказание о кентавре Хироне накладывается на мучения провинциального школьного учителя (таким был отец самого Апдайка), сливаясь с ними. Конечно, автор тут следовал за “Улиссом”. Джойс, как говорил о нем Т.С. Элиот, сделал “современный мир возможным для искусства”, заменив “повествовательный метод мифологическим”. Но в те времена “Улисс” нам был недоступен (хотя над переводом этой великой книги в те годы уже работал тот же Хинкис). Не зная Джойса, мы полюбили Апдайка за обоих. Нас увлекало не содержание, а форма.
“Кентавр” встал на полку с книгами других кумиров шестидесятников: “Над пропастью во ржи” Сэлинджера, “Бильярд в половине десятого” Бёлля, “Падение” Камю, “Женщина в песках” Кобо Абэ. Не случайно все эти романы были переводными. Вместе с экспериментальной поэтикой за железный занавес проникала не только художественная, но и обыкновенная свобода. Зато содержательный пафос, особенно критический, на что, собственно, и надеялась власть, проходил мимо читателя, опьяненного формальной новизной.
Теперь уже можно признать, что в той литературной вакханалии мы многое напутали. Поэтому, когда состоялось настоящее, а не выборочное знакомство с Апдайком, включившее всех его “Кроликов”, оно уже ничего не смогло ни изменить, ни добавить к сложившемуся образу. Вместо лирического реалиста, меланхолически и тонко описавшего американскую провинцию, в русском сознании остался дерзкий авангардист, превративший литературу – в свободу, быт – в миф, отца – в кентавра.
19 марта
Ко дню рождения Филипа Рота
Стоя возле дома, где он родился, на площади, переименованной в его честь, Рот сказал с привычной для его читателей самоиронией: “Ньюарк – мой Стокгольм”. Невзрачный городишко неподалеку от Нью-Йорка не похож на шведскую столицу. И скромные почести не идут в сравнение с Нобелевской (все остальные он уже получил) премией, которую Роту из года в год обещала молва. Но получить эту награду так и не удалось классику, сделавшему безжалостный и комический самоанализ главным инструментом своих книг.
Уже первый его роман “Прощай, Коламбус” очаровал читателей и оскорбил героев – американских евреев со всеми присущими только им комплексами. Этот хорошо знакомый нам и по Вуди Аллену тип стал центральным персонажем уже легендарной книги “Случай Портного”, которая принесла Роту непреходящую славу тонкого, язвительного и уморительно смешного автора.
Живя в тени своего раннего успеха, Филип Рот никогда не сдавался ему. В книгах 1990-х годов он бесконечно экспериментировал, публикуя цикл автобиографических произведений, где автор отражается в безусловно кривом зеркале своего постоянного героя, американского прозаика Натана Цукермана.
Изрядно запутав читателя своими артистическими достижениями, Рот, уже на восьмом десятке, вернулся к реалистической прозе и фантастическому в жанре “что если” сюжету. Его ставший бестселлером роман “Заговор против Америки” описывал страну с профашистским антисемитским режимом, который насадил летчик Чарльз Линдберг, якобы победивший Рузвельта на выборах 1940 года.
– Под видом сатиры, – сказал один критик, – Рот написал первое в жизни любовное письмо, и обращено оно к Америке, не соблазнившейся таким поворотом истории.
20 марта
К Международному Дню счастья
Are you happy? – спросили меня, когда я впервые приземлился в аэропорту Кеннеди.
– Не знаю, – честно признался я, не в силах правильно перевести вопрос.
Дело в том, что на английском он не имеет отношения к счастью, а означает: “Доволен? Ну и хватит с тебя”.
Ты можешь быть happy сто раз на дню, и если у тебя это не получается, то хорошо бы поговорить с терпеливым человеком, пусть и без белого халата.
– Закройте глаза