В трех шагах ухмылялся ражий злодей.
– Ах ты … … .., … … … и … – сказал Владимир Эдвинович. При всем своем старомосковском воспитании он был охотник, путешественник и бывший зэк и умел разговаривать с подобными типами в нужном тоне.
Ражий слегка опешил. Но тут же по-блатному завозмущался. Присел и пропел тонко:
– Чё-о ты сказал? А ну, иди сюда, сучий потрох!
Отчим подошел не дрогнув.
– Ты чё, на легавых завязанный, да? – И Ражий присел еще сильнее, разведя колени. И сделал жест, который я потом не раз видел у шпаны: снизу, как бы из-под полы, дернул вперед скрюченную руку с растопыренными вверх пальцами – словно хотел что-то вырвать у противника из промежности. И тут же икнул, отлетел и завалился затылком в бурьян.
Потому что в воздухе что-то мелькнуло. Оказалось – рука отчима. Он когда-то немало занимался боксом. То, что он сделал, называлось “хук справа”. Сокрушительный удар согнутой рукой в челюсть.
Мерзавец полежал, поднял голову, заскулил, запричитал.
– Живой? Ну и ладно, – сказал отчим “с чувством глубокого удовлетворения”. – Пойдем, Славик.
И мы пошли, провожаемые плаксивыми и беспомощными угрозами. И я разом простил отчиму все прошлые обиды, все скандалы и его домашнюю тиранию.
Я был сейчас мальчик, за чью поруганную честь с грозной силой затупился отец. Пускай не родной, в данном случае это было неважно…
Дома я с восторгом рассказал маме о справедливом отмщении. Она заохала: как бы не было неприятностей. Отчим храбро сказал:
– Пускай жалуется, если совсем дурак. Это было без свидетелей.
И он начал укладывать рюкзак, собираться в северную поездку, пряча за деловитостью беспокойство.
Я уселся перечитывать любимую книжку про Тома Сойера. Все проблемы на сегодня были решены. Впрочем, кроме одной, со штанами. В чем завтра идти в поликлинику за анализами?
Но мама к утру решила и этот вопрос. Она пошла к нашей соседке тете Нюре, они отрезали лямки от парусиновых штанов и сделали из них на поясе петли для ремня.
А ремень мне подарил утром отчим.
Ремень был солдатский, военного времени. Во время войны бойцы носили не такие широкие ремни с бляхами, как потом, а более узкие – у них были простые пряжки со шпеньком и один ряд дырочек.
Я затанцевал от радости. Теперь я стал похож на Тимура из фильма про него и его команду. Тем более, что вместо глухой синей рубашки мама дала белую, легонькую (“Только не извози все это за один день, а то знаю я тебя…”).
В белом летнем наряде чудилось мне что-то морское, торжественно-пионерское, праздничное. Я чувствовал себя легким, почти летучим. И вспоминая потом свое такое вот отражение в зеркале, я написал повесть “Тополиная рубашка” – одну из своих “Летящих сказок”, где реальность тюменского детства переплелась с плодами буйной фантазии и сновидениями.
Мама сама завязала на мне пионерский галстук и велела поторапливаться. Дел у меня было много, Во-первых, зайти в школу и взять у вожатой Миры подписанную и заверенную характеристику, без которой в лагерь не примут. Во-вторых, получить в поликлинике результаты анализов. В-третьих, пойти в контору отчима, к профсоюзной начальнице, сдать ей все эти бумаги и взять у нее путевку. В-четвертых, “остричь наконец свои лохмы, потому что такое чучело не подпустят к лагерю на пушечный выстрел”. И наконец “вернуться домой таким же аккуратным, а не перемазанным, и по дороге не влипать ни в какие истории”.
14. 04. 97
Итак, продолжаю…
На прощанье мама сменила строгий тон на ласковый, поправила на мне воротничок и сказала:
– Какой ты… Если бы еще белую панамку, был бы прямо как артековец.
Слова про панамку напомнили мне о мальчике Тёме (или Дёме), который появился позавчера на улице Герцена. Вернее, не напомнили – я в глубине сознания помнил про него все время – а сделали мысли о нем более четкими. Я почувствовал, что мне хочется познакомиться с ним поближе.
Мне казалось, что в этом мальчике есть ясность и чистота души, которых недоставало моим приятелям. И мне самому. Я давно мечтал о друге, с которым можно говорить о сокровенном, не боясь ответных ухмылок. Абсолютно искреннем, не терпящем уличной разухабистости и того пацаньего цинизма, который в рябячьих компаниях принимался за норму.
Да, незнакомый Тема выглядел хлюпиком и чересчур воспитанным маминым сыночком. Но дело в том, что… где-то внутри себя я и сам был таким. И лишь упорными тренировками характера и приспособлением к “образу жизни” мог подтянуть себя до общего уровня. До того, который позволял мне (иногда с горем пополам) быть своим в компании родного квартала.
С другой стороны, я понимал, что внешность и поведение “хорошего мальчика” не всегда говорят о боязливости и слабости натуры. Пример тому – все тот же Тимур со своей командой из фильма. который то и дело показывали в кинотеатре имени 25-летия ВЛКСМ.
С такими мыслями я, слегка стесняясь своего чересчур образцово-пионерского вида, но в то же время с праздником в душе, зашагал в свою двухэтажную школу-семилетку и там в пионерской комнате нашел старшую вожатую Миру, которая возилась с пыльными плакатами и старыми стенгазетами. Наверно, наводила порядок перед отпуском.
– Ка-акой ты… прямо весь горнист-барабанщик, – оценила мою внешность Мира и тряхнула рыжими кудряшками.
– Мира Борисовна, а характеристика? – напомнил я. И был готов к сообщению, что “еще не готова, потому что завуч до сих пор не появлялась в школе”. Или: “Ох, надо поставить печать, а секретарь заболела”. Но Мира сказала:
– Сейчас принесу. Она у меня в портфеле, а портфель в учительской… – И торопливо ушла, щелкая босоножками.
Я остался один. В пахнувшей мелом и пылью комнате с выцветшим красным лозунгом, призывавшим “учиться, учиться, и учиться”, со знаменем в углу на специальной подставке с фанерной звездой.
Рядом со знаменем стояла тумбочка (похожая на больничную), на ней – горн и барабан.
Я постукал по барабану – по тугой серой коже с чернильной надписью “В.Ковальков” (наверно, один из барабанщиков отметился). С кожи поднялась тонкая пыль, я чихнул. И увидел, что ящик тумбочки приоткрыт. Я его выдвинул. Там лежали палочки мела, бумажные флажки, помятая коробка с красками и несколько мундштуков для пионерского горна.
Я замер в охотничьей стойке. И в лихорадочных раздумьях.
В нашей компании на улице Герцена был старый помятый горн. Не знаю, чей, но хранился он обычно на сеновале у Генки Лаврова. Мы время от времени пытались выжать из него что-нибудь похожее на сигнал, но без успеха. Валерка Сизов вздыхал: