Итак, уже с ведома вновь созданного III Отделения Пушкин был отозван в Москву. Чтобы опасный поднадзорный не пропал, «высокие» государственные учреждения ведут учет его передвижения и местонахождения. Сразу же по отправлении ссыльного из Михайловского псковский губернатор секретно информирует об этом Дибича, а 21 ноября фон Адеракс, также секретно, уведомляет о том, что «вытребованный из Пскова чиновник 10-го класса Александр Пушкин оставлен в Москве».[102]
Утром 8 сентября Пушкин прямо с дороги был доставлен в Кремль в канцелярию дежурного генерала Потапова, немедленно известившего об этом Дибича, а тот через этого же генерала передал Пушкину «высочайшую волю» о том, что в 4 часа пополудни поэта примет сам император. Об этой встрече осталось много мемуарных свидетельств. Несмотря на различие в некоторых деталях, все мемуаристы сходятся в основном. Во-первых, в том, что Пушкин держал себя перед царем смело и откровенно и на вопрос Николая I, где он был бы 14 декабря 1825 г., если бы находился в Петербурге, поэт ответил, что был бы в рядах мятежников. Во-вторых, что царь «простил» поэта и возвратил его из ссылки. И в-третьих, самодержец назначил себя цензором Пушкина.
Несмотря на царское «прощение», III Отделение не только не оставило поэта в покое, но, наоборот, занялось им, так сказать, вплотную. Уже 17 сентября 1826 г. фон Фок в секретном донесении Бенкендорфу сообщил последнему новые сведения о поэте, по его мнению, доказывающие незаслуженность им царских «милостей»: «Выезжая из Пскова, Пушкин написал своему близкому другу и школьному товарищу Дельвигу письмо, извещая его об этой новости и прося его прислать ему денег, с тем чтобы употребить их на кутежи и на шампанское. Этот господин известен за мудрствователя, в полном смысле этого слова, который проповедует последовательный эгоизм с презрением к людям, ненависть к чувствам, как и к добродетелям, наконец – деятельное стремление к тому, чтобы доставлять себе житейские наслаждения ценою всего самого священного. Это честолюбец, пожираемый жаждою вожделений и, как примечают, имеет столь скверную голову, что его необходимо будет проучить при первом удобном случае. Говорят, что государь сделал ему благосклонный прием и что он не оправдает тех милостей, которые его величество оказал ему».[103]
Несколько слов о личности автора столь нелицеприятной характеристики поэта и о его прогнозах в отношении будущего поведения характеризуемого. М. Я. фон Фок – управляющий III Отделением (до его учреждения был директором Особой канцелярии при министре полиции), ближайший помощник Бенкендорфа. Фон Фок, по признанию современников, был человек умный и образованный, хорошо знавший несколько языков. Он являлся главной пружиной тайного сыска. Пушкин отдавал должное его деловым и человеческим качествам. В своих дневниковых записках 1831 года он пишет: «На днях скончался в Петербурге фон Фок, начальник 3-го отделения государственной канцелярии (тайной полиции), человек добрый, честный и твердый. Смерть его есть бедствие общественное» (8, 26). Однако не станем преувеличивать эту оценку. Она дана поэтом, в первую очередь, в сравнении управляющего тайной полицией с Бенкендорфом и другими чинами, совсем не похожими на образованного фон Фока. Неслучайно в письме к Вяземскому от 3 сентября 1831 г. он писал: «Ты пишешь о журнале: да, черта с два! кто нам разрешит журнал? Фон Фок умер, того и гляди поступит на его место Н. И. Греч. Хороши мы будем!» (10, 380) Таким образом, смысл доброжелательной характеристики, данной поэтом, мастеру полицейского и политического сыска, заключался в том, что Пушкин признавал, что образованность фон Фока не является обычной для его коллег по полицейскому поприщу и что все остальные «куда хуже» последнего. Тем не менее, как видно, образованность фон Фока не помешала ему дать, в свою очередь, крайне отрицательную нравственно-политическую характеристику поэту и высказать шефу жандармов свои предложения о способах воздействия на него. Думается, что слова «необходимо проучить» означали применительно к Пушкину найти повод запугать его тяжкими для него последствиями (хотя поэт и сам не имел в этом отношении никаких иллюзий, так как хорошо знал, что любая его оплошность может обернуться Сибирью или тюрьмой).
Тем не менее полицейская слежка за Пушкиным продолжалась, и вскоре шеф жандармов докладывал Николаю I: «Пушкин-автор в Москве и всюду говорит о Вашем Величестве с благодарностью и глубочайшей преданностью, за ним все-таки следят внимательно».[104] По поводу этого донесения можно сказать, что оценка отношения Пушкина к царю была, в принципе, верной. Что-что, а неблагодарность была вовсе не свойственна поэту. Тем более что в тот момент его переполняло пьянящее чувство свободы, нахлынувшее после долгих лет ссылки. Общение с друзьями, возвращение в литературные круги, наконец просто прелесть московских балов (не будем забывать и о молодости поэта) – все это, он прекрасно понимал, произошло по воле царя, и Александр Сергеевич по-человечески был благодарен ему. Этого он не скрывал и от окружающих ни в разговорах с ними, ни в своих письмах, и это, как явствует из донесения шефа жандармов Николаю I, было хорошо известно тем, кто непосредственно осуществлял полицейское наблюдение за поэтом. И сам Бенкендорф успокаивал царя: несмотря на благожелательные отзывы о Пушкине, за ним «следят внимательно».
Немного позже, 5 марта 1827 г., жандармский генерал Волков в донесении Бенкендорфу также свидетельствовал о «благонамеренном» поведении Пушкина: «О поэте Пушкине, сколь краткость времени позволила мне сделать разведании, – он принят во всех домах хорошо и, кажется, не столько теперь занимается стихами, как карточной игрой…»[105] За Пушкиным внимательно продолжают следить, успокаивают шефа жандармов. Однако улыбнемся снисходительно по поводу прогноза жандармского генерала насчет того, что Пушкин будто бы за картами забросил поэзию: внутренний мир поэта был недоступен жандармскому надзору.
Летом того же года (12 июля) уже сам Бенкендорф докладывал Николаю I: «Пушкин, после свидания со мной, говорил в английском клубе с восторгом о Вашем Величестве и заставил лиц, обедавших с ним, пить за здоровье Вашего Величества. Он все-таки порядочный шалопай, но если удастся направить его перо и речи, то это будет выгодно».[106] Зная финал этих жандармских надежд, можно сказать, что они были напрасны и поэт их не оправдал. Направить его перо на службу самодержавию не удалось ни императору, ни шефу жандармов.
Сознавал ли поэт существование за ним навязчивой полицейской слежки? Солидный опыт ссыльнопроживающего, приобретенный им ранее, конечно же не делал эту полицейскую слежку для него тайной. Но чувство свободы, присущее Пушкину, несмотря на все надзоры, ощущение молодости позволяло ему относиться ко всему этому насмешливо-снисходительно. Так, в письме к П. П. Каверину от 18 февраля 1827 г. он описывает свое московское житье в ярко политической окраске: «…наша съезжая в исправности – частный пристав Соболевский бранится и дерется по-прежнему, шпионы, драгуны… и пьяницы толкутся у нас с утра до вечера» (10, 224). Даже свое пристанище он называет «съезжей», т. е. полицейским участком, а друга – хозяина Соболевского – «частным приставом». Не забывает он и о посетителях – шпионах. В этом письме чувствуется и откровенная издевка поэта над своими полицейскими попечителями и уверенность в том, что ему удастся провести их.